В первые дни после ухода немцев Штрафела стал настоящим божком в деревне и поспешил жениться на старшей дочери Хедлов. Старуха до кончиков волос была убеждена, что он взял ее дочь только ради того, чтоб прибрать к рукам их хозяйство — ведь Францла-то, ее несчастное дитя и многострадального мученика, убили. Убеждена она была также, что в этом постигшем ее страшном несчастье виноваты ее дочери: Штрафела как-никак подкатывался к каждой. И она насмерть поссорилась с дочерьми. Но если сперва она не скрывала своей ненависти, то позже, когда в доме появился Штрафела и принялся размахивать у нее под носом пистолетом, стала побаиваться и Штрафелы и дочерей. Она замолчала и принялась поступать им назло. После всех посетивших ее несчастий у нее осталась только одна отрада — ее самый младший, ее Южек. Она кудахтала над ним и целиком посвятила себя ему. Что бы он ни выкинул, она, видя, что это доставляет ему удовольствие, не высказывала ему ни словечка упрека, а домашние дела превратились для нее в тяжкий крест. Она бродила по пепелищу и угрюмо поглядывала на людей, которых Штрафела, теперь видный партизан, мобилизовал на строительство своего нового дома. «Погоди, погоди, бродяга, и ты свое получишь!» — бормотала она, призывая божью кару на головы нежеланного зятя и немилых дочерей. Кара и в самом деле обрушилась на их дом, но поразила не Штрафелу и не этих трех ужасных женщин — она поразила ее самое и того единственного, кто у нее еще оставался в жизни и кого она любила.
Как все это происходило, начал мне рассказывать мой сосед и злосчастный сотоварищ, когда у него развязался язык, и затем долгими тюремными ночами, когда нам не спалось, все до конца и рассказал. Последняя беда, для него самая страшная, постигла его здесь, в тюрьме; но мы узнали об этом позже, когда его уже не было с нами. Это должно было случиться, и одному господу богу ведомо, почему последний удар судьбы принес ему в то же время и счастье. А происходило и произошло это… — но Хедл по обыкновению своему начал с брани.
II
— Вот видишь, будь оно трижды проклято, все кувырком шло, хуже быть не может! Сам дьявол вмешался и попутал меня. Иначе и не придумаешь. Из-за них вот, проклятых, из-за баб этих я тут очутился, будь они прокляты!
Он посмотрел на зарешеченное окно, в котором в то воскресенье увидел женщину, посмотрел так злобно, растерянно и обиженно, что даже в темноте различил я безумный блеск в его глазах…
…Все могло сложиться иначе, мог бы я жить с Туникой, но она той зимой только школу закончила, а я считал, что нельзя больше ждать.
И сейчас, веришь ли, все мне в глаза лезут белые черешни!
Начало лета уже миновало, и черешни на склоне, под нашим домом, давно созрели, но мы еще не обирали их: много дел было по дому. К вечеру того дня плотники укрепили последнюю балку, прибили елочку к коньку крыши и потребовали магарыч. Я носил из погреба вино, яблочный сидр, или «толченку», как у нас его называют, и аккуратно им подливал. Мужики постепенно захмелели, стали громче смеяться, а девчонки наши опять чего-то надулись. Словом, было, как обычно у нас бывает, я и сам подвыпил, а Штрафела, так тот напился вконец.
А он, когда напивался, считал, что все в доме должны быть пьяными, все домашние, и женщины тоже.
— Лиза! — позвал он свою жену, а мою сестру, которая заглянула в дверь.
Та и ухом не повела.
— Лиза! — повторил он громче и сердитее.
— Чего тебе? — огрызнулась она.
— Поди сюда, выпей!
Сестра подошла, осторожно ступая по доскам, со своим надутым животом, присела на стул, где лежали зачищенные колышки, и скрестила на груди руки. Штрафела налил и протянул ей стакан:
— На, пей!
Она взяла стакан, сделала глоток, другой и залпом осушила его.
Меня всегда бесило, до чего эта баба, вздорная и грубая со всеми домашними, покорно его слушалась. Словно Штрафела лишал ее разума. Я злился на сестру, а Штрафелу ненавидел. Мне казалось, он околдовал ее чем-то, как змея, которая своим взглядом заставляет цепенеть лягушку; она готова была исполнить любое его желание. И не только исполнить — словечка б в упрек не сказала, что бы он ни творил, даже коснись это матери. Так было и в тот вечер.
Откуда-то появилась мать, должно быть из виноградника, что за домом, — к башмакам у нее больно налипла грязь. И только Штрафела заметил ее, тут же и вскинулся:
— Эй, Хедловка, иди сюда, дом обмываем!
Мать, как и сестра перед тем, сперва не обратила на него внимания. Она подняла с полу щепочку, поставила ногу на чурбак и принялась счищать с башмаков грязь.
— Хедловка!
Штрафела снова окликнул ее, чуть ли не шепотом, изо всех сил стараясь выглядеть трезвее и спокойнее. Однако мать и теперь не откликнулась, точно его вовсе не было в комнате. Опустив одну ногу, она поставила на чурбак другую; очистила ее, выпрямилась, бросила щепочку и направилась к горнице, где мы тогда могли готовить еду.
Я надеялся, что все обойдется: мать смолчит, а зять станет развлекаться с плотниками, как до сих пор. Но видать, Штрафеле попала шлея под хвост.
— Хедловка! — завопил он и бросился к ней. Встал на пороге горницы, схватился руками за косяк, словно преграждая матери путь, и произнес хриплым, дрожащим от ярости голосом: — Мама, вон для вас выпивка!
Я выпрямился на своем стуле. Мать со Штрафелой месяцами не разговаривала, они избегали друг друга и держались так, будто вовсе не знакомы. Плотники перестали жевать. Мать замерла, увидев Штрафелу перед собой, и попыталась его обойти. Обеими руками она обхватила правую руку зятя, рассчитывая оторвать ее от косяка. Но сил у нее было немного. Тогда мать попыталась юркнуть у него под рукой, однако Штрафела выставил ногу и опять загородил проход.
Податься было некуда. Она растерянно отступила и вдруг, вытянув кулаки, с рыданием в голосе выкрикнула:
— Ты, бродяга, не даешь мне в дом войти?
Я сидел как на иголках, боясь, не ударил бы он ее, но слова матери и меня застигли врасплох.
— Вот как, значит, не присох у вас язык к горлу? — осведомился Штрафела и, чуть помолчав, расхохотался.
Засмеялись и плотники.
— Ой! — всхлипнула мать и, отвернувшись в сторону, стала бить себя кулаками по голове.
Тогда Штрафела изменил тактику.
— Мама, — начал он ласково, — ведь никто вам зла не желает. Выпивка вон для вас стоит…
Он посмотрел на нас, мать тоже оглянулась.
— Не угощай меня моим собственным добром. Ты, бродяга, меньше всех можешь тут меня угощать!
Штрафела приходил в ярость мгновенно, но сейчас он сдержался. Заметно было, что слова матери не очень пришлись ему по нутру — ведь при всех его назвали бродягой. Однако и на сей раз он сдержался.
— А крышу вам, мама, над головой, между прочим, я поставил… — сказал он неторопливо, внешне спокойный.
— Не понадобилось бы ее и вовсе ставить, если бы ты к дому не прибился. И Францл, мой несчастный мученик, в живых бы остался. Ох ты… ты, ты нам горе принес!
Мать снова зарыдала и ударила себя по голове. Это, вероятно, и удержало зятя, и он не полез на стенку после ее слов. Только голос повысил:
— Мама!
— Мама? — переспросила она, перестав рыдать и вплотную подходя к нему. — Твоя мама? Какая я тебе мама? Ты, ты, ты мне дочерей перепортил! — грозила она ему кулаком. Я понимал, что добром вечер не кончится. Но Штрафела все еще сдерживался, хотя наверняка уже жалел о своей затее.
— Кого это я перепортил? — спросил он, и по лицу его пошли красные пятна.
— А ты сам не видишь, какой она стала? — кивнула мать на Лизу.
— Лизу? Мама, — вспыхнул Штрафела, — да ведь она мне жена!
— Жена? Ха-ха-ха, — засмеялась мать. — Сказать тебе, кто она? Сказала б, да людей стыдно, все-таки родная дочь была.
Лиза и Штрафела жили в гражданском браке, как у нас говорили, без благословения. Для матери это ровно ничего не значило, как если б они вовсе не были женаты. Но Штрафеле высказывать это было опасно: тут для него начиналась политика.