Эх, понятие-то я имел, как говорится, да только невелико оно было! «Откуда тебе знать, каковы женщины? Конечно, что ты знаешь?» — твердил я и не сводил глаз о крыши родного дома, как вдруг услышал за спиной шаги. Втянув голову в плечи, точно меня хлестнули кнутом, я оглянулся. И увидел старую Юглу, которая остановилась передохнуть. Она совсем не изменилась с тех пор, как лет десять или пятнадцать назад я впервые увидел ее в приходской церкви, куда мы с матерью ходили к ранней мессе, разве только скрючилась больше и усохла. Я почувствовал, что бледнею. Много лет я не видал ее, и сейчас она как будто явилась с того света. Кто знает, почему именно это пришло мне в голову. Я отступил в сторону, освобождая ей путь, хотя на пастбище не было никакой дороги, а Югла, отдышавшись, посмотрела на меня.
— Трудно идти-то, — произнесла она, — я мимо прудов шла, — будто я ее об этом спрашивал. Она сложила руки, раздался легкий треск — в одной руке у нее были четки, в другой — большой молитвенник со вложенной веточкой чабреца, — и спросила:
— О господи, разве я еще не пришла на Топлековину?
— Пришли, — ответил я.
Югла оглядела скотину.
— Значит, это Топлека скот. Смотри-ка ты. — Она удивленно замотала головой и, словно отгоняя какую-то тревогу, что лежала на душе, спросила: — А ты, ты сам-то не Топлеков будешь?
— Нет, — коротко ответил я.
— Да ниспошлет господь мир душе Топлека, теперь он предстал перед вечным судией. Ну да, у Топлека не было сыновей. Две дочки, да? Две девочки?
— Да.
— Я это знала, думается мне, знала. Детей-то я почти ужи не помню, да и молодого, покойника, значит, тоже едва припоминаю. Отца я его знавала — в колыбельке качала. Мать моя повитухой была, и так случилось, что мне его тоже понянчить довелось. Вот видишь, вот видишь, а теперь он умер, так рано, молодой, ушел на тот свет. А нелегко умирал, наверное, убогий — жену и детей, дочек, оставлял, а они-то все еще молодые, не легко это, да. Над домом этим судьба злая, бабка еще мне говорила, будто отец покойного не просто сей мир покинул — сам себя убил. Что было, не знаю верно, не помню, бабка мне сказывала… Что поделаешь, все мы люди, жалкие и убогие в сей юдоли печали, нету нам ниоткуда помощи, такова воля господа — рок, значит, над этим домом, а где рок вмешается, так просто не бывает. Говорят, такой дом лучше стороной огибать, а я все одно пришла, мне, старой, никакая беда не страшна, я уж наполовину на том свете живу.
Мне показалось, будто она засмеялась, и я невольно поднял на нее глаза. Тонкие, вытянутые в нитку губы, как сухие фиги, шевелились, хотя никаких звуков не было слышно, и глаза моргали шустро — словно вместе с языком только они и оставались живыми у этой старухи — и наблюдали за мной. Я не мог бы сказать, что она смеялась.
— Так, выходит, сам ты не Топлеков, выходит, родня им какая…
— Нет, я им никто.
— Значит, батрак? — скорее утвердительно, чем вопросительно сказала она. — А чей ты?
— Соседский, Хедлов, — пробурчал я, обидевшись, что она назвала меня батраком, к этому я еще не привык, и добавил: — Я им по дому помогаю. Не батрак я.
— Да, нынче-то тяжело с батраками. Надо помогать друг другу, как можется и умеется.
Буркнув что-то, я отвернулся и закричал на коров, которые норовили вернуться домой, а мне туда не хотелось, здесь я чувствовал себя свободно. Я двинулся по склону, поворачивая скотину, следом тащилась старая Югла. И язык у нее работал без устали.
— Ох, тяжкая беда у них случилась. Старшей-то нелегко будет мужа найти, а и с дочками пока ничего не выйдет, молоды обе. Я вот и говорю, сказала уж, такой это дом, все беды на него сваливаются. Горемыка Топлек!..
Она балабонила, а я кинулся вдогонку за ушедшей в поле коровой. Повернул ее и остановился. По-прежнему долетал до меня голос Юглы, но слов я уже не различал. Я вздрогнул и вспомнил — бог ведает отчего — ведьм, которых в давние времена сжигали на Грмаде. «Эта бы сгорела без всяких дров», — рассудил я. И такая неприязнь к ней меня одолела, а почему — и сейчас сказать не сумею.
Солнце стояло высоко, а я все пас коров и не думал идти домой, как вдруг заметил своих сестер, Марицу и Ольгу, которые шли от Топлекова дома, — видно, возвращаясь от мессы, завернули по пути окропить покойника святой водой. Они прошли мимо, совсем близко, говорили они громко, и я все слышал.
— Теперь и наш дурень сможет себе какую-нибудь подобрать, — сказала Марица.
— Южек-то? — рассеянно спросила Ольга.
— Кто ж еще? Разве у нас еще есть кто?
Они переглянулись и прыснули в свои платки. Меня точно и не заметили.
— Ты думаешь из молодых кого? — продолжала Ольга.
— А зачем ему эти телочки? Старую пусть охмуряет. Я бы так поступила, будь я на его месте. Старая — бабенка что надо, вот уж точно стоялая кобыла.
— Что до меня, так пусть лезет на какую хочет, хоть на трех сразу, только б у нас землю не увели.
Они опять расхохотались — их счастье, что они уже порядком отошли. Впрочем, я и сам не знал, что меня удержало на них броситься. Я заставил себя сдержаться и услышал, как Ольга, на сей раз со злобой, сказала:
— Проклятая баба, видела, как она вырядилась! Хоть бы дождалась, пока старик остынет. Шею свою всем напоказ выставила, будто она и есть у нее одной.
Наверняка, они встретились с Топлечкой в церкви, и у меня перед глазами предстала картина: храм, утренняя месса, Топлечка, а мои сестры наперебой вытягивают шеи — черт его знает, отчего они ненавидели Топлечку? Чем она им не угодила?
Я пригнал скотину и, уже привязывая ее в хлеву, почувствовал, что в доме все накалилось. Женщины были не в себе, Топлечка ни с одной из дочерей слова не сказала, а Хана, которая оставалась еще на позднюю мессу и пришла около полудня, кричала, забыв о приличиях — как-никак в доме лежал покойник.
Люди, из тех, кому не приходилось делать большой крюк, заходили по пути из церкви окропить мертвеца; а после полудня в доме остались только Цафовка и несколько старух ведьм, которые верещали писклявыми голосами — проходя мимо распахнутой двери в горницу, казалось, будто идешь мимо часовни. Не только дверь, но и окна по фасаду были настежь открыты, отчего по всему дому сквозняк разносил запах воска, елок, осенних цветов и барвинка, и ведьмы, спасаясь от сквозняков, жались к печи, пустыми глазами глядя перед собой, точно их ничто посюстороннее не касалось, и без устали бормотали молитвы и перебирали зернышки четок.
— Южек, обедать! — крикнула Топлечка.
Я вышел из хлева и нашел всех троих в кухне, каждая молча ела.
Я принес себе стул из клети и остановился посреди кухни. Стол, точнее говоря, лавка стояла вдоль стены, а они сидели, каждая отдельно, с трех ее сторон, и я не знал, между кем мне устроиться. Наконец решил присесть между Ханой и Топлечкой и стоял ждал, пока они раздвинутся.
— Хана!
— Чего тебе? — огрызнулась та и злобно посмотрела на сестру.
— Подвинься. Надо и другим сесть.
Теперь Хана оглянулась и, привстав вместе со стулом, передвинулась ближе к Тунике, освободив место между собой и матерью.
— Ох господи, ну что за девки! — всхлипнула Топлечка и вытерла глаза фартуком, из чего я заключил, что она плачет, — взглянуть на нее у меня не хватало решимости.
В безмолвии мы съели суп. Затем Топлечка встала — готовила она — и подала на стол две миски: картошку с крошеной говядиной и салат. И тут Хана громко, с каким-то даже вызовом в голосе спросила:
— Дядя Рудл еще не приходил?
Она знала, что дяди не было, однако спросила. Взглядом обвела всех сидевших за столом и, остановив взор на матери, словно именно та должна была ей ответить, все так же нетерпеливо сказала:
— Он говорил, что к обеду придет, как месса кончится.
Все молчали и только Топлечка откликнулась на слова дочери.
— Что ты на меня глаза выпучила? — вздохнула она. — Хоть сегодня отстаньте от меня — дайте похоронить.
Она подняла фартук, но, прежде чем поднести его к глазам, встала, вышла из кухни и горько, безутешно зарыдала.