Но Молчанов, по-видимому, если "проворился", то не перед Салтыковым, а сманил, должно быть, эту польскую панну от кого-нибудь из сидевших в Москве поляков.
Еще вчера мимо Азейкинова двора протащился рыдван с польской стороны с четырьмя польскими паннами...
Уж не одна ли из этих панн и сбежала с Молчановым?
Бабы на Молчанова всегда заглядывались, хотя и знали, что он богоотступник и чернокнижник. А может потому именно у него так всегда и выходило гладко с бабами, что он знал -- что знал... Баба -- не клад, а и клад не от всякого колдуна убережешь.
В этом своем мнении относительно того, что Молчанов скорее всего "проворился" насчет приехавшей с ним польки, Айзека убедился еще более, когда Молчанов выспросил у него все, что касалось его дочери, вперил в него жуткий свой взгляд и сказал:
-- А ты первое -- спрячь меня сегодня где-нибудь покрепче, а второе -- достань на завтра шубу да возок, да не хоронится-ль где тут поблизости каких надежных людей мне в провожатые?
Он говорил это и гладил свои длинные, висевшие книзу усы то -- один, то -- другой и смотрел на Азейку с выражением очень для того понятным: не выдаст ли он его? Такие уж у него были глаза: покамест он говорил, и глаза говорили тоже.
Будто две струны звенели: одна -- слова, которые он говорил, а другая-то, что переливалось, искрилось и горело в его глазах, эти его еще несказанные слова, не облекшиеся в слова думы.
Он велел Азейке сесть вместе с собой за стол и налил ему меду.
И Айзека опять понял, для чего это он сделал -- налил ему меду и посадил его рядом с собой... Нельзя с человеком говорить о деле, когда у человека свое горе. Мед заливает горе как вода, вылитая на костер. И Айзека чувствовал в себе истинный пылающий уголь. И кроме горя было в нем еще нечто другое, что его тоже мучило. Две боли были в нем. Одна боль за свою дочь, которую он любил, а другая за своя грех, за самого себя, -- ибо разве это хорошо показывать чужим людям сумасшедшую девку, родную дочь и брать за это деньги?
Его всегда мучила совесть, когда он раздумывался об этом. А сейчас он не мог не думать об этом, о том, что он так жаден до денег.
И когда Молчанов налил ему меду, он не стал тянуть его понемногу, а выпил одним духом... И было в нем в эту минуту такое сознание, будто, и правда, в груди у него -- огонь и нужно плеснуть на этот огонь из большой, зеленого стекла чарки, поставленной перед ним Молчановым.
-- Вот и ладно, -- сказал Молчанов, когда он выпил.
Мед был крепкий, но Айзека только пожевал немного губами, когда выпил, и потом облизнул губы языком. Глаза у него чуть-чуть заискрились, -- но не от того, однако, что мед ударил ему в сердце и сердце в нем вдруг "взыграло", а от одного ожидания, что этот момент должен наступить: должен мед дойти до сердца и затушить там то, что его жжет.
Он расправил мокрые усы и посмотрел на Молчанова... И уж чувствовал, что там, где-то далеко позади него, у него за спиной катится его горе, и он почти его не слышал, как телегу, сперва катившуюся прямо на него, а потом вдруг повернувшую назад и еще быстрее покатившую в обратную сторону.
-- Возок найдется, -- сказал он, -- у меня у самого есть возок...
-- У тебя?.
Он кивнул головой.
Молчанов посмотрел на него искоса, причем зрачки у него перекатились в углы глаз и там остановились с выражением большего недоумения.
-- Твой? -- спросил он.
-- Был не мой, а теперь -- мой, -- ответил Айзека.
-- А!..
Айзека положил руки ладонь на ладонь на край стола и пальцами той руки, которая была сверху, наигрывал по лежавшей непосредственно на столе.
Он что-то собирался сказать Молчанову, открыть ему что-то такое, что самое лучшее держать про-себя. Это было видно по его лицу. Он смотрел на Молчанова немного нерешительно и немного боязно... И вместе с тем Молчанов понимал, что он не выдержит: непременно заговорит... Ибо только-что выпитый мед уже играл в нем как в граненом хрустальном стакане, поставленном на солнце. Он порозовел, и в лице его то там, то тут загорались какие-то мелкие мгновенные и словно смеющиеся морщинки.
-- Ну? -- сказал Молчанов.
-- И людишки найдутся, -- тихо отозвался Айзека. -- Много ли надо?
-- Ну, сколько же? -- сказал Молчанов и сдвинул брови. -- Ну, пять, ну, семь человек.
Айзека мотнул головой.
-- Эге!
-- Что "эге"?
-- Говорю, есть!
-- А кто?
-- Кто!.. Мало ли кто?.. Разве лес мал?
-- А! -- опять сказал Молчанов и опять сдвинул брови, раздумывая.
Айзека перегнулся через стол и потянул его за рукав. Широко раскрыв глаза, он сказал ему тише, почти шепотом:
-- Казаки.
И сейчас же отпустил рукав Молчанова и снова сложил руки на краю стола. И прошептал снова:
-- Они и этот возок у меня пропили... А где добыли-- мне зачем знать? Говорят, нашли на дороге...
ГЛАВА V.
Под сараем у Азейки стоял совсем почти новый возок.
Сейчас, когда Айзека беседовал с Молчановым, из этого возка несся храп.
Кто-то там спал.
Возок был деревянный, обит изнутри стегаными ватными полостями, а снаружи -- войлоком и сверху войлока -- кожей.
Когда возок несколько дней тому назад впервые появился на дворе у Азейки и вокруг него стояли пятеро странного вида людей, вооруженных саблями и мушкетами. Айзека и на возок, и на окружавших его людей глядел почти с ненавистью, махал руками и кричал:
-- Кого вы опять еще ограбили? Ведь мне теперь -- вот что!
И, растопырив рогулькой два пальца, указательный и приставлял их к горлу и, выпучив глаза, старался представить из себя удавленника.
Люди, стоявшие вокруг возка, поглаживали его кожаную обивку, похлопывали по ней и говорили, стараясь успокоить Азейку:
-- Який ты дурный!.. Вин як хата...
-- Як печь.
-- Такий теплый.
-- Кабы я був пан... Эге!..
Они говорили негромко и все разом. И никто из них при этом не глядел прямо в глаза Азейке. Они, очевидно, сознавали, что поступили с ним не совсем хорошо, притащив к нему возок.
Одеты они были в дорогие шубы на хорошем сукне и бархате. Только эти шубы уж перестали быть шубами, полы у них были обрезаны почти до колен очень неровно, и тоже неровно, кое-как простеганы через край белыми нитками.
Айзека понимал, для чего это сделано: в длинной шубе не так удобно сидеть на лошади, чем в короткой. Для того они и обкорнали. Вор народ... И вор, и совсем безжалостный притом народ.
Он чувствовал в себе почти слезы, глядя на эти шубы... У него никогда, ни при каких обстоятельствах не поднялась бы рука так испортить дорогую вещь. Это он уж хорошо знал... Лучше бы он померз лишний день.
Из-под шубы краснели широкие шаровары, заправленные в легкие сапоги со шпорами... Вот этих сапог, небось, не сменяли на валенки! А почему? Опять-таки потому, что вор-народ. Поди-ка, всунь валеный сапог в стремя!
Айзека понимал их насквозь, этих людей, с одного взгляда. Мало разве было ему хлопот с ними, когда в Тушине сидел их царик... Правда, от них был и доход. Но доход -- доходом, а он их так хорошо узнал... в цариково время.
И теперь, как только он увидел этот возок и их в этих изуродованных шубах, он все сообразил сразу...
Еще неизвестно, кого они ограбили...
Может, какого-нибудь очень чиновного человека. Мало ли кого?..
Ему от одной этой мысли стало жутко, и он даже закрыл глаза на минутку, потому что в глаза полезли вдруг самые ближние к цареву двору бояре.
Потом он открыл глаза и сказал:
-- Ну, что-ж вам за него надо?
Он решил, что нужно поскорее со всем этим покончить.
Они собрались было что-то отвечать, но он крикнул:
-- Погодите!
И стал осматривать возок, открыл дверцу, заглянул внутрь, опять закрыл дверцу и быстро перебежал вокруг возка на другую сторону.