Дверь хлопает, отчего Поппи становится ещё больше не по себе.
— Что ты там написал?
— То, без чего наше соглашение недействительно. Но теперь, когда ты дала согласие, а я его завизировал, это уже не просто уговор. Это договор.
Ручка возвращается в карман, рубашка медленно расстёгивается, пуговица за пуговицей. Поппи намеревается помочь — он останавливает её жестом.
И снова подходит. На сей раз иначе.
Не как мужчина. Как демонтажник, скрупулёзно измеряющий, откуда начать снос. Чтобы обрушить всё нужное — и ничего лишнего.
— Одежда. Сними её сама, — приказывает он; в голосе нет доминирования. Есть оценка, как будто он смотрит не на тело, а в душу. В свет, во тьму, в лабиринт внутри этой женщины, помыслы и желания.
Когда она остаётся в чём мать родила, в своей первозданной красе, он изучает её так пристально, что женщина теряет счёт времени. Но мужчина не просто смотрит — он выстраивает план.
Рука тянется не к её обнажённому телу, а к небольшой вытянутой шкатулке, которую он принёс с собой. Внутри оказывается нож. Не боевой, не кухонный. Не медицинский скальпель и не театральный реквизит — а тонкий резец, как у скульптора. Он берёт его, словно кисть.
— Мне нужна капля крови. Не ради боли. Чтобы поставить печать — в том месте, где боль и желание совпадают.
Женщина явственно бледнеет и сглатывает как можно незаметнее, но не пытается его остановить.
Он приближается медленно. С тем особым выражением лица, от которого воздух в комнате становится осязаемо неподъёмным, а тишина — гробовой.
— Только один раз, — говорит он. — Я обещаю.
Поппи не отступает. Просто смотрит в ответ. В глазах отражается работа мысли: «Окрикнуть его? Вызвать полицию? Сказать, что шутка зашла слишком далеко — прежде чем станет поздно?»
— Ты не доверяешь мне. Но дала слово. Планируешь его не сдержать?
Тогда она выдыхает — с обречённым раздражением.
Он опускается на колени.
Его ладонь ложится на внутреннюю поверхность её бедра.
Выше. Ещё выше.
Настолько близко к центру, что он чувствует, как она вновь затаила дыхание: из страха, или потому что не может поверить в буквальность происходящего.
Надрез крошечный — боль едва ощутима, не страшнее муравьиного укуса. От неё бросает одновременно в холод и в жар.
Кровь медленно проступает — алый мазок. Он смотрит на него словно через микроскоп.
— Вот так, — говорит он и поднимается с колен.
Ни следа торопливости. Ни грамма вульгарности. Только что он касался не её тела, а средоточия её естества.
***
Мужчина обходит её и встаёт за спиной — близко, но не прикасаясь, лишь напоминая, что может. Она готова к этому: лопатки напрягаются, жилка на шее вибрирует в бешеном темпе. Он — ждёт.
— Скажи мне, — произносит он низким голосом, с хрипотцой не забывшего откашляться юнца, а страстного и уверенного в себе человека, — где ты хочешь, чтобы я начал ломать? Хочешь, я сломаю тебя через удовольствие? Или через твой страх, желание всё держать под контролем? Чтобы ты знала, как выглядит полное подчинение.
Тогда Поппи надменно фыркает, но напряжение тела выдаёт, что она по-прежнему в смятении.
— Выбирай сам, — отвечает она, запрокинув голову. — Если уж ты сегодня лидируешь, посмотрим, хватит ли тебе смелости сделать достойный выбор.
Алан Блэк не моргает, не держит паузу.
— Хорошо, — говорит он. Безразлично, как хирург, которому всё равно, что удалять, лишь бы чисто. — Я выбираю и то, и другое. Сначала — удовольствие. Но не твоё.
За стеной раздаётся неожиданный грохот, и он использует этот звук как сигнал. Ставит подножку — и женщина опрокидывается на колени.
— Ты это слышал? — уточняет она, озираясь. Мужчина фиксирует её шею ладонью, чтобы та не оборачивалась.
— Да, слышал. В этом доме пропасть людей. Молчи. Нам сейчас не до них.
***
Он берёт её как зеркало, на чьей гладкой и лживой поверхности отражается его власть. Делает не то, что приятно, а то, от чего она начинает просить — не ласки, а дозировки. В определённом смысле, пощады. Потому что он не жалеет.
Мужчина прислушивается к её просьбам, но далеко не сразу.
— Громче, — требует он. — Тебя едва слышно.
Где-то по соседству бьют посуду, судя по шуму и звону. Она не замечает. Она просит громче. Почти умоляет.
— В рифму. На итальянском.
Она хочет спросить, почему — а именно, какого дьявола?! — но не находит слов.
Рифм тоже.
— Затрудняешься? Тогда повторяй.
Le notti son lunghe per chi soffre d'insonnia,
Ma deliziose per chi le condivide…
Он требует повторять слово в слово и следить за произношением. Если собьётся — начнёт сначала. Слегка ослабляет пальцы, сомкнувшиеся на горле, чтобы ей было легче говорить.
…Fra lenzuola che odorano di sudor e colonia,
Abbandonandosi ai piaceri proibiti.
Пальцы перемещаются с шеи на грудь, стискивают её немилосердно, но терпимо.
Perciò tu dovresti alzare la voce —
Il mondo ascolta solo quello che grida…
— Громче, кому говорю! Почему я слышу себя больше, чем тебя?
…Soddisfando la bestia con gemiti dolci
Esprimendo la fama per passioni della vita.
Теперь он опускает руку ей на бедро, ягодицу, сопровождая последнюю строчку шлепком.
— Хорошая девочка.
Возня за стенкой, кажется, прекратилась. Если она вообще была. В моменте «здесь и сейчас» всё как-то уж слишком причудливо переплелось.
***
Наконец он действует так, как ей нужно, и как ей нравится. Он методичен, тактичен, ритмичен. И измеряет всё — вплоть до её дыхания.
Когда она срывается, когда хочет ещё — он не даёт. Напротив, он отступает. Молча. Вне её поля зрения — так, чтобы она не видела, каков будет следующий шаг. В грозовом облаке тишины ощутимы две вещи: её желание и его контроль.
И вот тут начинается второй акт.
Подчинение.
***
— Встань, — говорит он. — Сядь на кровать. Повернись. Смотри мне в глаза. — Встаёт напротив, кладёт её руку себе на бедро, свою ладонь — ей на затылок и продолжает: — Делай, что следует. И не отводи взгляд.
Она подчиняется. Не потому, что он сильнее неё. Не потому, что имеет высшее право ею распоряжаться. А потому что он тоже прекрасно это осознаёт и всё равно позволяет себе действовать по своему усмотрению.
Она знает: в других обстоятельствах он мог бы сломать, мог бы унизить, мог бы заставить бояться. Но даже тогда он бы выбрал другое. Подчинение через страсть и зависимость — тонкую, как шёлковая удавка на горле.
И в тот самый момент, когда Поппи решает: всё, он дошёл до края, он отстраняет её. Ждёт, пока она восстановит дыхание. Смотрит сквозь неё — долго, мучительно. Без слов, без движения.
А затем сам завершает начатое — всего лишь парой резких движений, каждое из которых даже отдалённо не напоминает жалкие потуги ручного труда.
— Я хотел бы сказать, что это было ради тебя, — произносит он наконец, не меняясь в лице, отстранив её руки, потянувшиеся стереть жаркие белые капли с губ и с груди, — но это было ради меня.
***
Только это ещё не конец — всего лишь начало третьего акта.
Он кладёт её на кровать — бережно, словно раненую. Сам вытирает лицо батистовым платком: касается не просто кожи, а того, что под ней. Тканью, пальцами, губами, телом. Делает это так, будто её резали, пытали, мучали, и теперь он — тот, кто залечит.
Он не спешит, но и не затягивает действие. Вписывается в её ритм, но делает его своим. И когда их дыхание совпадает, и всё внутри пульсирует в ответ, он наклоняется к её уху и произносит:
— Ты хотела просто потрахаться? Нет, Поппи. Я не просто трахнул тебя — я переписал твою версию себя. И ты это знаешь.
Тогда она наконец расслабляется, обмякает всем телом и произносит далёким, не своим голосом:
— Торн, ты дикий псих.
***