И никто не сказал мне, что я поступаю неправильно, никто, ни один человек в стране. Я сидел в полном одиночестве в своей комнате, предоставленный самому себе. Я ничего не слышал, я был глух, и никто со мной не хотел разговаривать. Мне стучали снизу по печной трубе, когда приходило время поесть, эти звуки я слышал. Я сходил вниз, ел и снова поднимался к себе наверх. Так продолжалось месяцами, годами, все эти годы именно так и было. И ни разу не подали ни малейшего знака. А ведь я не дезертир. У меня все-таки есть имя. Я считал, что у меня есть друзья и в обоих лагерях норвежцев, как среди квислинговцев, так и среди участников Сопротивления. Но ни разу мне не подали хотя бы малейшего знака, окружающий мир не дал мне ни единого доброго совета. Нет, этого окружающий мир старался всячески избежать. А от моих домашних и родных я почти никогда или очень редко мог получить какие-то объяснения или помощь. Ведь они должны были обо всем писать мне, а это так мучительно. Вот так я и сидел. В этих обстоятельствах мне оставалось лишь довольствоваться двумя моими газетами, «Афтенпостен» и «Фритт фолк», но они никогда не писали об ошибочности или неправильности моих поступков. Наоборот.
Но моя работа, как и мои поступки, не были ошибочными. Нет ничего дурного в том, что я тогда писал. Все было сделано правильно, и то, что я писал, тоже было правильным.
Я объясню. Что я писал? Я хотел предостеречь как норвежскую молодежь, так и людей зрелых от непродуманных и провокационных по отношению к оккупационным властям действий, ибо все это было бесполезно и могло привести лишь к гибели тех, кто их совершил. Вот что я писал и говорил об этом на разные лады.
К тем, кто нынче надо мною торжествует, потому что одержал победу, но победу мнимую, кажущуюся, к ним не приходили, как ко мне, целые семьи, начиная от простых и кончая представителями высшего общества, не приходили плачущие люди, чьи отцы, сыновья, братья сидели за колючей проволокой в концентрационных лагерях и были приговорены к смерти. Да, к смерти. У меня не было никакой власти, но они приходили ко мне. У меня не было совершенно никакой власти, но я посылал телеграммы. Я обращался к Гитлеру и к Тербовену. Я даже находил окольные пути, например, обращался к человеку по имени Мюллер, который, как говорили, влиял на ход событий из-за кулис. Наверняка где-то есть архив, в котором хранятся все мои телеграммы. Их было много. Я посылал их днем и ночью, когда время было дорого, а речь шла о жизни и смерти моих соотечественников. Жена моего управляющего по моей просьбе передавала телеграммы по телефону, поскольку сам я делать этого не мог. И именно из-за этих телеграмм немцы и стали относиться ко мне с подозрением. Они считали меня своего рода посредником, однако посредником ненадежным, за которым нужен глаз да глаз. Гитлер же вообще отказался читать мои обращения. Они ему надоели. Он отослал меня к Тербовену, но Тербовен мне не ответил. Помогли ли хоть кому-нибудь мои телеграммы, я не знаю, как не знаю и того, послужили ли мои газетные статьи предостережением для моих соотечественников, как то было мною задумано. Быть может, вместо того чтобы понапрасну рассылать телеграммы, мне стоило бы спрятаться самому. Я мог бы уехать в Швецию, как это сделали другие. Я бы там не пропал. У меня там много друзей, там живет мой великий и могущественный издатель. Я мог бы даже поехать в Англию, как опять же поступили многие и многие, и они-то вернулись назад на коне, хотя бросили свою страну, дезертировали. Я ничего подобного не сделал, не тронулся с места, мне это и в голову не пришло. Я решил, что принесу своей стране больше пользы, если останусь там, где я был, и буду по мере сил обрабатывать землю, ибо времена были трудные и люди испытывали недостаток буквально во всем, а кроме того, я решил поставить свое перо на службу Норвегии, которой предстояло занять высокое место в ряду германских государств в Европе. Эта мысль привлекала меня с самого начала. Более того, я был воодушевлен и охвачен ею. Не знаю, оставляла ли она меня хоть раз за все время, что я провел в одиночестве. Я считал, что это прекрасная возможность для Норвегии, я и сейчас считаю, что это была великая идея, достойная того, чтобы бороться за нее и претворять ее в жизнь: Норвегия, свободная и прекрасная страна на окраине Европы! Немецкий народ относился ко мне с уважением, равно как и русские, эти две могущественные нации оказывали мне поддержку, не всегда же они будут отклонять мои обращения.
Но дела мои не пошли так, как мне бы хотелось. Я очень быстро запутался в своих мыслях, я оказался в тупике, когда король и его правительство добровольно покинули страну, сложив с себя все полномочия. Это выбило почву у меня из-под ног. Я повис между небом и землей. Я потерял все точки опоры. Я сидел и писал, сидел и телеграфировал и думал. Моим обычным состоянием в то время было раздумье. Я думал обо всем. Я вспомнил, что все без исключения великие имена, составляющие гордость норвежской культуры, обрели мировую известность благодаря Германии и переводам на немецкий. Я имел полное право так думать. Но и в этом я, видите ли, ошибся, хотя это и бесспорнейшая истина в нашей истории, в нашей новейшей истории.
И эта моя деятельность не пошла мне во благо, вовсе нет. Наоборот, все стали считать, что я предал Норвегию, которую хотел возвысить. Я предавал ее. Что ж, пусть будет так. Пусть будет так, как хотят обвиняющие меня глаза и сердца. Это мое поражение, это мой крест, который я понесу. Через сто лет все забудется. Даже этот уважаемый суд забудется, совершенно забудется. Наши имена, имена всех присутствующих здесь сегодня через сто лет будут стерты с лица земли, и никто их не вспомнит, не назовет. Наши судьбы будут забыты.
Когда я сидел и писал по мере сил и возможностей и отправлял день и ночь телеграммы, я, оказывается, предавал родину. Я, оказывается, предатель родины. Пусть будет так. Вот только я себя таковым не чувствовал, таковым себя не считал, и сейчас я себя таковым не считаю. Я живу в полном мире с самим собой, и совесть моя чиста.
Я достаточно высоко ценю общественное мнение. И еще выше ценю наше норвежское судопроизводство, но все же не выше собственных представлений о добре и зле, о правом деле и неправом деле. Мой почтенный возраст дает мне право руководствоваться собственными правилами, и это право у меня никто не отнимет.
Всю свою жизнь, довольно долгую жизнь, в какой бы стране я ни был, среди какого бы народа ни жил, я всегда хранил в душе любовь и почтение к отчизне. Я намерен и впредь хранить в душе любовь к своей родине, тем более сейчас, в ожидании приговора.
А теперь мне бы хотелось поблагодарить уважаемый суд.
Вот то немногое, что я хотел сказать, пользуясь предоставленным случаем, чтобы не быть столько же немым, сколь и глухим. Но я не пытался себя выгородить. Если же кое-что в моей речи и прозвучало именно так, то это вытекает из самого ее содержания, из фактов, о которых я был вынужден упомянуть. Но это не было попыткой выгородить себя, поэтому я и не сказал о свидетелях, на которых мог бы сослаться, а таковые у меня есть. Точно так же я не стал говорить об остальных материалах, которые у меня имеются. Это может подождать. Подождать до следующего раза, а может, и до лучших времен и до другого суда. Когда-нибудь такой день наступит, так что я подожду. У меня есть время. Живой ли, мертвый, это без разницы, а главное, миру нет никакого дела до отдельно взятого человека, в данном случае до меня. Так что я подожду. Именно так я и сделаю”.
После моей речи выступил прокурор, а после него – мой защитник. И я вновь сидел час за часом, не ведая о происходящем. Под конец заседания мне передали несколько вопросов от судей в письменном виде, я на них ответил.
Так прошел день. На дворе уже был поздний вечер.
Наступил конец».
Гамсун был осужден по закону с обратным действием. Присяжный поверенный Эйде, председатель суда, выразил свое несогласие с судебным решением, поскольку счел недоказанным членство Гамсуна в НС.