Вот какая она у нас! Быку не уступала!
Но телят она не трогала. Никогда. Я её, когда в стаде ей надоест, погоню в пойму, пасу её; она ест, – между прочим, вот так: язык у неё скручивает сразу целую охапку, и обязательно, когда ест, постанывает она. А то вдруг остановится и глядит: дескать, давай со мной, чего ты не ешь? И я начинаю с ней есть. А трава горькая, горькая-прегорькая – проплюёшься от горечи зелёной. Но, правда, за таким занятием время бежит скорее. Вот она, скажем, наелась. И теперь идёт к телятам, и начинает она их лизать. Вот она их лижет, вот их лижет – и морду, и за ухом. А он, телёнок, стоит, как студень, и на ногах качается. Иной от удовольствия и глаза закроет даже.
Но вот я встречаю её от стада не в полудник, а вечером уже (в обед-то я был на Суре, прибежал, а мама мне говорит, что её давно уже угнала) – от сельсовета бегут вон: козы, овцы, ягнята и, наконец, коровы. Хорошо! Благо, тут каждая скотинка всё рассказывает: и где была, и чего она видела за день…
– Ждана! Ждана! – кричу я.
Потому что это ведь вон она идёт. С партией-то боль-шеульских коров. Я, подпрыгнув, к ней! И… нет, не передать этого. Это надо не с чужих слов, а самому испытать – то, как идёшь с ней рядом нога в ногу, когда закатное солнце окрашивает нас в красное на Раздуван-ном проулке.
А когда стадо пройдёт, прогонится, вдруг бык из-за угла. По кличке Николай Первый.
– Ой, ой, куда! Куда тебя понесло, окаянный!
Но тут не слушаешь никого, а только его, быка, роющего передним копытом землю, так что ошметья у него летят из-под копыта далеко – через всю Большую улицу.
«Му-у-у…у!»
Как мычит! И он как дыхнёт, пыхнёт на дорогу – пыль аж, чувствуешь, до тебя доходит. Целое облако над ним её! Но он, между прочим, на слабого не набросится. Только когда мужики и ребятня станут передразнивать его и обзывать очень, он, конечно, не выдерживал. Но, спрашивается, в нём сколько весу? Тонна будет. И пока он добежит до проулка, а ты уже в сенях. Пускай хотя и в чужих, но всё равно торжествуешь. Рад, что спасся! Но, друзья мои, он может преследовать долго. Он даже во сне может. И тут, чтобы он, Николай Первый, как ночь чёрный и с глазами навыкате, перестал преследовать, надо, говорят, подойти к нему, смело взять его за кольцо и дёрнуть. И всё. После этого он вас будет бояться. Даже когда он пойдёт с войной на мужиков, если вас увидит, он убегает.
А в избе мать цедит молоко. В горшки, которых на лавке: раз, два, три, четыре, пять, шесть. И ещё седьмой с отбитым горлышком. Но такой, как правило, самый вместительный. Мать цедит молоко, а кошка – мур, мур, мур – трётся об её ногу. Но мама ей: «Отстань. Ты не пасла ни одного денёчка, а просишь. Я вот сперва сыночку».
И вот я сношу горшки уже в погреб. А оттуда, чтобы мне не идти в дом порожнему, я тоже тащу чего-нибудь. Или грибков солёненьких, или огурчиков малосольнень-ких. Хорошо это всё на ужин! Когда из погреба вылезаю последний раз – - на погребице уже ночь. Но дверь откроешь – ко-ко-ко! – зашевелятся куры на нашестах.
А потом, перед тем как уже садиться ужинать, я пить таскаю Жданке. Таскаю, таскаю… А она пьёт. Долго, жадно. И прядёт, двигает, как я, ушами. Это ведь я от неё научился прясти ушами. А она… Но довольно, довольно на сегодня, а то и на языке мозоль вырастет большая.
РЕКА
Бегу я на реку.
Так прытко я бегу, что даже дорогу не чую босыми ногами. Ух! Вот я встаю. И – это что такое? – пойма пошла вертеться, как пластинка! Как есть вся пойма – с арбузами, с дынями, с лисами, с зайцами. А я…
Я бегу дальше. Вот уже конопли пошли. Тёплые-тёплые. Их так прогрело солнце, что в них воздуха даже нет. И когда из них выпрыгиваешь, то – смотришь – река Сура. Такая вся милая глазу!
– Ого-го-о! – слышу я, уже голос мой гогочет там на воде.
– Ай-ай-ай, – на песок не ступить – до чего горячий. И какой, смотришь, белый он. Точно сахар! И весь какой ровный. Ровный-ровный. Проползи сороконожка по Пристани – это так место называется, где мы купались, – все сорок ног её, смотришь, на песке.
…Господи, как же люблю я её, Суру. Мне довольно
услышать «Пристань». Или увидеть это слово в книге. Как весь уже там я сердцем – на Суре! На Сурушке моей милой!
– Чего гогочешь? Рыбу ты нам пугаешь!
Так говорят ребята, когда я подбегу к воде и, ступая в неё, спрашиваю:
– Вить, ты сколько поймал?
– Два ерша. Пескаря. И окунька.
– А ты, Воль, сколько сейчас вытащил?
– Я не считаю… Иди за дровами сперва.
Уже посылают они меня за дровами. Но я не спорю, иду за дровами охотно, потому что в кустах поспела уже ежевика. Я так ее люблю, что даже не боюсь медянок. Тёмные сырые места ими буквально кишат. И крапивы я не боюсь, а она тоже ведь кусается как! Даже волдыри по всему телу идут. И я, если выгляну из кустов и не увижу Демьяна, караульщика на бахчах, то не прочь ещё и за арбузом сползать. По-пластунски.
– Я вот чего вам принёс! – кричу я ребятам. – И вот чего!
– Ступай ещё! Ты Демьяна там не видал?
– Нет… Только, Воль, ты дашь мне за это складник?
– Бери. Он в левой поле.
Но и половить рыбу я не против. Как ребята – капланами, капланчиками. Мы называли так небольшие рыболовные сеточки, которые вязали сами. Из ниток десятый номер. Нынче ловля капланами запрещена. Тогда же мы ловили всем, чем только можно. В Суре её, рыбы, было просто ужас как много. После войны, когда всем жилось голодно, рыба ой как нас выручала.
И вот, бывало, стоишь с капланом, глядишь на перекат, где вода рябая и блестит, как у пескаря пузо. Но вообще-то на Пристани, надо сказать, у нас течение тихое. Вода как зеркало. Даже комара, представьте, видно. И мой брат Волька мне кричит:
– Чё поймал?
– С… сом!
– Выше! Выше! Иди скорее на берег!
– Он…
– Ох, если упустишь!
– Он…
– Чего?
– …не лезет в бидон…
И тут скорее из воды вылазишь на берег. И за то, что я не упустил, брат мне все даёт. Чего я только не спрошу. Даже когда скажу ему: засыпь меня горячим песком всего, – он засыпает. А я в горячем песке согреваюсь быстро. С минуточку только одну полежу, зуб на зуб не попадая. Потом они, Волька с Витькой, бросают меня в воду, когда я согреюсь так уж в песке, что впору печь яйца у меня на пузе!
Вот они раскачали и бросили меня в воду. Бултых!
– Ой хорошо! Ещё меня! И вот так вроде оно
неинтересно глядеть со стороны, как мы проводим время на Суре. Но это ведь как сказать. Бывало, не заметишь даже, как время пролетит до вечера. А вечером, когда солнце начинало садиться, мы пескаря ловили для наживки. Но заходим теперь мы неглубоко, потому что пескарь для наживки нужен небольшой: чем меньше он, тем лучше. А если живца облюбует щука, то она все равно на перетягу не попадётся. Она перекусывает поводок. Хищница! Сейчас один крючок не жалко, но тогда каждый крючок был у нас на учёте. А поэтому мы живца зацепляем за спинку, и только чуть-чуть, чтобы щука поводок не перекусила, но жука майского и личинку зацепляем, конечно, полностью, как, скажем, червя дождевого. Нам их, жуков, не жалко. А живца, когда он плавает, жалко немножко. Он, как в аквариуме, плавает в кошеле!
Вот перетяги мы поставили. И мой брат, поскольку он нырял с головой, плывёт на берег; а я к нему. Так же нырнуть там и потом, как он, уже пойти сушиться.
А на берегу, смотришь, весь состав налицо – ребята сидят у костра. Пламя видно теперь издалека. Так что если пойдёшь в кусты за дровами, то не заплутаешься. Но нередко бежишь на месяц долго, потому что он, когда всходит, в кустах кажется человеку костром. И как тепло в это время бежать по песку! Ведь он прогрет до самого утра… У костра бросаешь ты хворост на землю и садишься. Сура. Как тихо на ней! Когда ж мальчишки загалдят, вдруг плесканёт рыба! А если в это время с Прорвы возвращается Мишуня, Капитан у него спросит, чего поймал он – улов везёт какой? – Колька Капитан, которого Мишуня «произвёл» в капитаны. Мы спали однажды, а он причалился бесшумно, сошёл к нам на берег и нарисовал ему усы, как у капитанов.