– Я умираю, мам, я ум… раю.
– Щас, щас дома будем.
– Ну мам, понесите меня… хоть немножечко, а?
И никто, никто не оглянется даже! И вот-таки дошли мы наконец до проулка. И она, мама, мне сказывает, чтобы я шёл в избу. Но я не хочу. Потому что – ну чего мне делать одному в избе. Кошку с котятами я, что ли, не видал? И я плетусь за ними на речку. По тропе, вдоль подсолнухов. Увидев шмеля на подсолнухе, Волька говорит:
– Мить, дунь на него!
Это потом он произнёс мою кличку. Которая… но не важно. И я говорю:
– А ты Сидор!
– Ты чего, – он говорит сердито, – обзываешься?
– А ты чего?
– А ты чего?
– Нет, ты чего?
– Нет, ты чего?
Однако мир восстанавливается скоро – пока до реки доходим. На реке мы все грибы вываливаем в воду, в речку, и начинаем их мыть. У меня, поскольку я всех более устал, обязанность попроще – следить лишь за тем, чтобы течение грибы не уносило. Но когда устаёшь – ведь и это тяжело. А после леса на реке всё плывёт, плывёт, так что даже лягушки кажутся на деревьях. И помнится, чтобы не плыло перед глазами, я делаю, бывало, вот что: смотрю до тех пор вверх, пока глаза не станут различать шелуху, которая сыплется с вётел. И всё. После этого уже встаёт всё на своё место. И я начинаю видеть, как течение подхватывает гриб. А деревья – ветлы столетние – глядятся в зеркало, которое Волька сейчас разобьёт камнем. Бултых!… – разбивает он. А мы – я и мама – вытираемся от брызг.
– Дурак! Ну не дурак ли ты, Сидор! – ругает его мама. – Да нельзя же их бить! Или тебе мало дождя?!
– Ой, мам, – говорит он, – правда! Правда, мам, уже дождик накрапывает.
– А вот тебе и сказывали: не бей лягушек! – говорим мы с мамой в два голоса.
И скорей домываем остатки грибов. Как вот уже дождь шумит по реке. Точно бы это стадо бежит рядом!
– Дождик, дождик, пуще, вырастет капуще! – пляшет наш Волька.
А мы бежим скорее домой. В дверку сарайную протискиваемся все вместе. И когда очутимся под крышей сарая – мы уже дома, тепло в сарае! А куры окружают маму и так требуют есть, что она говорит им:
– Здравствуйте, господа хорошие! И вы проголодались? И вам я, значит, нужна? Всем я, всем, значит, нужна в этом доме!
И наконец изба. Которая соскучилась так по нас! «Здравствуйте, – говорит она, – здравствуйте, хозяева! Эх, я по вас и соскучилась!»
«А я как по ним соскучилась! – говорит печь. – Я уж простыла давно вся, дожидаючись Митьку».
И точно, простыла! Еле-еле тёпленькая.
А мать, наша мама, идёт в чулан с ходу и принимается там грибы готовить. Сейчас, момент, говорит, и у нас лучина будет готова!
А я ей, чтобы не заснуть, говорю чего-нибудь. Чего-нибудь, абы только говорить мне.
– Эх, мам, Волька у нас и неслух! И совсем он, мам, не сильный. Я его намного сильнее. Когда я вырасту, я стану в сто, в тыщу раз даже, мам, сильнее. Я его одним пальцем свалю. Когда я женюсь, мам, на Любке Додо-новой, я ему дам! Он у меня узнает, почём шерсть на базаре! – мелю я языком, как мельница. Потом помол помельче начинается. Так что, слышу, мама говорит:
– Ты калякай, калякай чего-нибудь, мельница. А то ведь заснёшь.
– Кто? Я? Нет, мам, нет. Я… – Но язык у меня заплетается. И всё. Теперь меня не поднять, хоть золотом всего обсыпь – не встану.
– Сынок, а сынок, ты не спишь ли?
– Идите, идите с народом, мам, я вас догоню…
ЖДАНКА
Не пришла из стада. Ой, Жданка не пришла! Батюшки. Ну как вот тут не скажешь: «Ой, батюшки!*, когда корова не пришла из стада. Да какая корова! Такой, какая у нас Жданка, во всём мире, как мама говорила, не найти. Умница. Она у нас как человек, только не разговаривала, – а так всё, всё она понимала. Вот дай чего-нибудь не по ней, как она тут же губы свои надует. А вынеси тёпленькой водички ей да ещё туда брось корочку хлебца, и она из ведра всё выцедит. И губы при этом она сделает бантиком. Пьёт что барыня. И вот нет её! А как доила: на Большой улице ни у кого столько не доила. И вот нет её, коровушки! А какое жирное было молоко. Додонов Витька сметану пахтал[2] целый день, а я от своей и полчаса не пахтаю, бывало. Опущу язык в сметану и уже чую: крупинки. Сметана, чувствую, уже с маслом. От нашей пахтанье пьёшь и, бывало, не напьёшься.
И вот нет коровы, пропала! Мы – мамка, Волька и я – распределились скорей, кому куда бежать. Вольке пойма досталась. Мне по селу пробежать. А мамка: «Я, говорит, по всему свету буду её искать!»
Бегу. Бегу я её искать. Площадь пробежал одним духом. Хотя это место у нас ненормальное. Там обрыв, пропасть зовёт к себе. Притягивает она, как магнит.
Но вдвоём там легче бежать. Вдвоём подбежишь там к краю и, если товарищ, друг надёжный, его просишь: «Вить, подержи меня за пятки». И свешиваешься над обрывом. И глядишь туда. Где – далеко внизу – Русляйка. А сама дорога, ещё я замечу, проходит по самому краю там. Поэтому, когда дадут зимой лошадь, ка-ак стеганёшь, стеганёшь её кнутом, и – когда сани понесутся, полетят под уклон, под откос – кажется: летишь в пропасть. В рай. В тартарары.
Особенно это чувствуешь, когда ночь залазит на площадь. Теперь же я бегу и не чувствую ног под собой. Но на село я гляжу. Его с Площади видать у нас, как с самолёта. И везде, по всему селу: «Бе-е, му-у!» А люди – загоняют все скотину.
Ой, только мы одни остались нынче без коровы! Бегу. И мысль одна в голове только: «Ну где её, где мне сейчас искать? Хорошо, если она у добрых людей на дворе? А если она у Шкалька, у Шашеньки если?»
Был у нас старичок такой. Бывало, идёт он из буфета, а мы, ребятня, его обступим со всех сторон и ему: «Дедь, дай! Дедь, дай!» – «Ах шашеньки, ах пескарики!» И полезет он в полушубок, чтобы конфеточек вынуть пескари-кам. Всегда он, бывало, одарит нас конфетками, подушечками. Добрый был. Просто, можно сказать, старичок на все сто. Но у мира язык какой? Живого человека могут очернить, опорочить. Так однажды мне сказали: «Ты не думай, что он, Шкалёк, добрый. Он, Шашенька, всегда с мясцом живёт». И это самое «мясцо» так на меня повлияло, так врезалось мне в память, что я… Сейчас вот бегу и думаю: «Хорошо, если она у добрых людей. А если она у
Шкалька, у Шашеньки если? Зарежет». Я бежал уже Бу-тырками. И гляжу: он. Шкалёк стоит около своего дома. С ножом в руке. А на дворе у него, слышу: «Му-у!» Голос прямо как у Жданки! И такой он, при этом, что мне кажется уже, что он её…
– Ты, – говорю, – чего делаешь? Зачем нашу Ждан-ку, а?
Я так говорю, потому что у меня есть ещё надежда… Он:
– Ах ты, – говорит, – шашенька! Что это ты про меня баишь, говоришь такое?
Я велел открыть ворота. Зашли мы на двор с комиссией. С проверкой. И гляжу – она. Жданка наша стоит! А он мне опять:
– Да ты что? Что это ты баишь? Ты свою корову аль не знаешь? Или если это твоя, то бери. Ну, бери её, такой-сякой, если это твоя…
Тут я немножко засомневался. Так он уверенно отдаст мне!
Однако подхожу к ней ближе. Говорю:
– Ждан, Ждан…
А она на меня и не смотрит даже. И я с чужого двора бегом. Немножко, конечно, опозорился. Но ведь и то сказать: а если бы это наша была? Я хочу сказать: каково бы мне было, если бы я не вызнал, чья на дворе корова? А он, Шкалёк, я ещё раз говорю, с ножом ведь стоял. Да, правильно, я ошибся. Но и что тут такого? Бывает, что и мать родную спутаешь. С какой-нибудь чужой тёткой. Когда, скажем, дома сидишь и смотришь на проулок, а там мать идёт, кажется. И от радости ты скорее запрыгнешь на печь. И даже там спрячешься, голову спрячешь под подушку. И не дыша ждёшь: сейчас-сейчас дверь отворится и мама войдёт. Думая, что меня нет дома. В избе-то вон тишина какая: слышно даже, как усы шевелятся у мышей. Как вот ты слышишь: «Есть кто дома? А, хозяева?» Чей-то голос чужой. И… словом, бывает, что и мать родную спутаешь.