– Девятнадцать часов передало радио. Значит, сейчас пройдёт ульяновский.
И верно – уже идёт. Угу-гу-у!… – голосит поезд, находящийся за много-много километров. Но его слышно на воде так, как будто он рядом. Прогремев по железному мосту, он идёт тише. Тише, тише. И, наконец, совсем затихает где-то. Как вдруг снова появляется. Только не там, далеко-далеко где-то, а кажется, под нами он, под землёй бежит.
– Фр-р! – фыркает водяная крыса, вынырнув из воды топляком.
Вон плывет медянка. Оставляя на совершенно гладкой поверхности след. Длинный и рябой, как вожжи. Садится солнце. Круг его настолько большой, что глазу видно, как «там кипит». И как заметно оно погружается в воду! Кажется, вот только что целый был круг, как уже низа самого нет. Я поворачиваюсь в другую сторону и забываюсь ненадолго. Вот снова гляжу на солнце. А его уже нет. Половина почти что! Вот осталось и того меньше. И очень хочется дождаться самого последнего момента. Вот чуть-чуть осталось. Совсем чуть-чуть. И…
– Всё! Село! – говорим мы одновременно. Красиво!
Но как-то раз мы поругались с ним. Я возвращался, помню, с Суры, потому что клёва не было. Да и рано ему ещё в эту пору: Сура с неделю только как села в русло, может, чуть больше, и было сыро и грязно в пойме. Но ходили, примеривались мы уже ловить на червяка удочкой, хотя в эту пору нечего даже примеряться: он, настоящий клёв, начинается со светлой, чистой воды.
Ну и в один из таких вот неинтересных совершенно дней возвращался я домой. На пути у нас – не знаю, говорил я или нет – протока, вытекающая из старицы на старую мельницу, которой давно нет. На том месте, где была мельница, всё поросло черёмухой, шиповником и ежевикой. Протока небольшая, а где-то к середине лета она становится и вовсе уж маленькая, так что, если день жаркий, её переходишь, бывало, не закатывая штанины. В ней-то они и стояли, Листратовы посудины. Верша и, по-моему, крылатка. Это сейчас, скажу я, мы бы не стали ставить верши да капланы, мало теперь рыбы, беречь её надо! А может, мало-то и потому стало, что не берегли её в своё время.
Начал я с верши. Вытащил её из воды. Батюшки, гляжу, сколько рыбы! Полным-полна! Она шумит, стрекочет, бьётся. А рукой до неё дотянешься – не даётся. Выскальзывает! Рыбу, её, знаете, не ухватишь сразу. Но вот-таки схватил!
Сперва, гляжу, чего? Плюх! Ушла. Даже пискнула от радости! Но ничего, там её много у деда. Вот: иди-ка сюда! Язь. Язь ты мой хороший. Иди-ка в кошель! А вот ещё! Это кто? Плавники, как у язя, но не красные. Подлещик. Это подлещик. Потому что и ротик у него маленький. Ох ты мой милый. Сладкий. Но иди, иди и ты уж в кошель!
И сказать вам короче, он, дед Лист-ратов, меня застал за этим интересным занятием. И поругал. Даже, помню, за ухо меня оттрепал. Хотя, вообще-то, если так уж разобраться, и не за что было. Я вам честно скажу, что я тогда хотел ему домой рыбу отнести. «Будто бы! – обычно говорят мне на это. – Знаем мы, как ты её хотел отнести!» Но, друзья, говорю я, сколько тогда рыбы было! Сколько оставалось в пойме! В каждой яме по ведру. А раков сколько! Страшно было наблюдать за ними, как они в болоте копошатся. А ракушек сколько оставалось! И какие они большие: осенью, на бахчах смотришь, иной арбуз лежит, – ну прямо как на тарелке перламутровой!

А один год, вспоминаю, полая вода тоже была большая. Неделю стояла она, больше ли, ударил мороз. Да такой сильный, что мы по льду ходили. Потом разом, днём одним отпустило, лёд стал под нами проваливаться (а там, подо льдом, как в стеклянном тоннеле) – и боже ты мой! Сколько рыбы осталось! Сома нашли – знаете, с кита будет. Мы его всем миром ели. Вот какая была вода!
ИЗБА
Старую избу сломали быстро. Мы, помню, с Витькой До-доновым проводили коров в стадо с полудника и бежали обратно, чтобы смотреть, как её будут ломать. Как вдруг видим с Поповой горы, что крыши уже нет. Уже изба наша стоит без крыши! И пыль по всему нашему проулку. Это уже землю сбрасывают с потолка! Я, подбежав, нырнул в пыль. Как в облака! И вот я шарю дверь в сени, вот нашёл её. И вот я в сенях. И – чудеса какие! – небо. В сенях, где крыша была, – небо. Ныряю дальше – в избу. А там – ещё чуднее. В избе, над головой у меня, ходят великаны и, слышу я, говорят: «Д-давай! П-поднимай!» Вдруг сквозь щель посыпалась земля. И мне в глаза. И пока я тёр, пока я к носу глаза тёр, как гляжу – уже надо мной – небо. Как в сенях! Даже лучше, ближе оно! Руку я протяни – и, кажется, она уже на улице!
Но это ещё ладно. Вы не знаете ещё, что было дальше, когда сломали потолок и стены. Когда их сломали, печь наша оказалась на улице! Печь, матушка, на которой я спал зимой в морозы и, спасибо ей, кормилице, не замерз ни разу, теперь она на улице! Каково? Бывало, залезешь на неё и видишь стены. А сейчас: ступишь на первый приступок – огород видать. На второй – гумно и речку. А когда поднимаешься на самый верх – всё село наше и пойму…
А жили мы, когда строились, на погребице. Стол там у нас стоял и кровать, которую отец нам сделал еще до войны. И какую хорошую, надо сказать, он сделал кровать: мы спали на ней втроём. А когда Витька Додонов оставался у нас ночевать, вчетвером даже на ней мы помещались. Ну и конечно, там мне нравилось, на погребице: спишь ночью, как вдруг – кукареку! – петух горланит. До того горланил громко петенька, что потом, когда он весь истощится, в ушах ещё долго звон стоит.
Но не петушиное «кукареку» меня будило, а строительство. Строительство избы меня будило! И как рано: только плотники придут, только слышу я: тук, тук! – топоры застучали – как уже я встал. Выхожу на проулок через двор – и:
– Чё, хозяин, контролировать встал нас? – спрашивает у меня Яян.
И он был прав. Я вставал контролировать! Потому, мне казалось, не стой я рядом, он чего-нибудь не так сделает. К тому же и сосед, дядя Фетюшин, меня о том же предупредил: «Он те срубит избу! Ты вставай каждый день по-ране и следи за ним, как он топор в руках держит». И я вставал пораньше. И как выйду на проулок, где они, плотники, рубят, то уж всё, больше не сдвинусь я с места. А буду стоять около них весь день и контролировать.
Стою утром рано, ног своих не чую на росе. Наблюдаю!
Нет, я, как бы даже сказать, и не гляжу в их сторону, а при этом всё вижу. И когда у Яяна топор ковырнёт чуть поглубже линии, отбитой шнурком, так сердце и за-холонит у меня сразу: ой, испортил!
А вот за Софрона, между прочим, я душой спокоен. Этот точно шёл по линии. И при этом: если у Яяна рубашка, глянешь, мокрая на спине, у этого, подвязанная пояском с кисточкой, она сухая. А бревно ошкурит он намного скорее. Яян, пока ошкуряет, сколько раз он отвернётся в сторону и нос свой выбьет! А Софрон, пока не пройдёт всё от края до края, спины не разогнёт.
Но вот он прошёл всё бревно до конца и выпрямляется. И говорит: «Опять ты, Митька, штаны порвал!»
Я смеюсь. Потому что Софрон хороший. Он шутит.
Он мне очень нравился. Софрон. И вот чем именно.
Вот, скажем, такой пустяк. Со двора на проулок выплывает барыней клушка. За ней и впереди неё бегут цыплятки. Жёлтенькие и такие шустрые, что, пока я пересмеиваюсь с Софроном, они там и тут. По всему они проулку рассыпались! Как вдруг:
– Пи, пи!
Это Яян придавил одного. Придавил Яян, а я виноват.
– Ах, такой-сякой! Что ты стоишь и рот разинул! Гони их с проулка!
А Софрон и не наступил бы никогда, он – когда уже цыплёночек ногу ему клюнет – возьмёт его осторожненько и отшвырнёт чуток в сторону.
Ничего его не раздражало!
Но дальше, дальше.
И вот мы уже брёвна ставим. Старые – сгнившие – мы разрыли и вынули из ям удавкой. А новые – дубовые, толстые – ставим. Вот спустили их мы в ямы и пошли набирать кирпичей, чтобы посильнее, потвёрже утрамбовать вокруг них грунт. Вот все бегут бегом, чтобы первому бросить кирпич в яму. Витька Додонов, Волька, Колька Жар-сенин, Колька Капитан и я. Я самый последний. Меня все обошли. И я не знаю, что мне делать! Стою, как вдруг: