Помучиться, да на жаре, кровью истекая, да позора сколько… Ну, еще и Гефсимания пред тем была, само собой… Вот так-то смирился Он: «Отче Мой, аще не может сия чаша мимоити от Мене, аще не пию ея, буди воля Твоя…» Вот и вы так всегда молитесь, моя хорошая: «Буди воля Твоя», и не мудрствуйте лукаво: одна ли природа у Христа была или две, да как их соединение возможно, да почему Младенец беспомощный… Выдумали тоже: нелепость! Как же нелепость, когда Священное Писание прямо об этом говорит. Разве бы Слово Божие состояло в нелепостях!
А чтобы всякие сомнения в правильности двух природ Господа Иисуса Христа у вас отпали, я вам книжицу одну подарю. Написал ее один очень ученый наш монах… и архиерей, только на покое — епископ Феофан. Книжица та больно хороша, и я сам ее не всю прочел еще, да только вам она, видать, нужнее, потому забирайте ее с собою и читайте внимательно.
Батюшка достал довольно большую книгу, аккуратно переплетенную в васильковый коленкор. Она называлась «Евангельская история о Боге Сыне, воплотившемся нашего ради спасения, в последовательном порядке изложенная словами свв. евангелистов».
— А если непонятно что будет — прямо пишите самому епископу Феофану в Свято-Успенскую Вышенскую обитель, в Рязанскую губернию. Он хоть и в затворе, а на письма чадам духовным всегда отвечает, и слышал я, что многим принесло это несомненную пользу.
XIII
Вернувшись, наконец, из губернского города домой, я первым делом переписала рождественский рассказ о чудесной кукле и отправила пакет в Петербург, Ивану Степановичу В., по адресу, указанному Павлом Петровичем Подобедовым. После чего погрузилась в чтение книги епископа Феофана.
Изложенная в ней Евангельская история, знакомая, казалось бы, с детства, казалась чем-то необыкновенным, но вместе с тем была рассказана таким простым и непринужденным языком, что доходила до сердца. Повествование дышало такой неподдельной любовью автора к Спасителю и истории Его жизни, к святым и проч., что я неоднократно принималась плакать от умиления, читая его.
Письмо владыке Феофану я долго не решалась отправить, но в конце концов, преодолев робость, отослала на почту. Ответ не заставил себя ждать. Можно было подумать, что епископ в далекой рязанской обители знал о моих недоумениях гораздо ранее и искал только повода послать мне развернутое письмо, разрешающее их. Более всего меня поразили такие строки: «У нас вошло в обычай слепой вере противополагать разумную, а под разумною верою разуметь веру ученую. Но слепой вере противоположна вера видящая. Вера видящая есть та, которая ясно видит, во что верует — что Бог есть един по существу и троичен в лицах, что Он весь мир сотворил словом Своим и о нем промышляет, и в целом и в частностях, что мы сотворены для лучшей жизни, но пали в прародителях, и се — томимся в изгнании, что беду сию мы сами на себя навели, но высвободиться из нее сами не имели возможности, почему воплотился Сын Божий и избавил нас от всего, чему подверглись мы вследствие падения. Видит она ясно и определенно и основание, почему так верует. Но оснований этих у нее не много, а одно, — потому что верует, что Сам Бог повелел так, а не иначе веровать, — основание самое разумное, разумнее и тверже которого ничего нет. Ибо что Бог сказал, то уже все, конечно, есть совершеннейшая истина, против которой неуместны и возражения». Это замечательное рассуждение во многом перевернуло мое видение жизни и, как я с удивлением заметила несколько позднее, совершенно успокоило и изгнало из моей души многие метания и сомнения. Оно примирило меня и с образом Богомладенца, и с догматом о нераздельности и неслиянности Божеского и человеческого во Христе, и с многим другим, что раньше вызывало у меня возмущение и глухой протест. Я чувствовала, как на мое сердце постепенно нисходят мир и успокоение, и постепенно начинала не покорно, но деятельно, с доверием к Богу, смиряться перед жизненными невзгодами и даже видеть в них Его промышление обо мне.
Только с одним я не могла ни смириться, ни понять, ни поверить в благое Божие произволение, — с тем, что касалось истории с Шуркой Аверовым. А история эта, казалось бы, полузабытая, получила вдруг неожиданное продолжение.
Однажды вечером, в половине декабря, проводив отца, уехавшего в губернский город уладить кое-какие дела и заодно забрать Полю домой в преддверии рождественских вакаций, я сидела в своей комнате и писала письмо Николеньке в военное училище в Петербург. Внезапно я услышала в прихожей звонок, сопровождающийся ворчанием нашей Аграфены, которое то и дело перебивалось другим голосом — молодым, приятным, что-то взволнованно выспрашивающим у старой прислуги. (Собственно, держать прислугу мы себе не могли позволить, но Аграфена, родившаяся матушкиной крепостной и доставшаяся девочкой ей в приданое, крестьянской воли шестьдесят первого года не признала и много лет продолжала жить в нашем доме, помогая мне по хозяйству.) Молодой же голос показался мне таким знакомым и дорогим, что я не поверила своим ушам, оставила письмо и бросилась в прихожую.
— Да что же это такое, барин?! Куды ж вы прете, прости Господи, Царица Небесная! — между тем возмущалась Аграфена. — Если Вы молодому барину приятель, как вы говорите, так ить нет его! В Сам-Питербурху науку военную проходит, говорю вам, и дома ён не быват! И старого барина тожа нету, и барышни…
— Барышни… нету?.. — словно сник звонкий юношеский голос. — Анны Николаевны?
— Ах, так вам барыня нужна? Барышни нету, Пелагиюшки нашей Николаевны, барин сами за нею в город и укатили…
А Анна-то Николавна завсегда дома, иде ж ей ишчо быть? Да, однакось, вы скажите толком, зачем она вам в такой час занадобилась?! — с подозрением спросила старуха, наступая на гостя.
— Барыни?! — вскрикнул посетитель чуть не с отчаянием и, кажется, всплеснул руками. — Ты сказала: барыни?..
— Аграфенушка, не пугай барина Александра Алексеевича, лучше поди самовар поставь! Здравствуйте, гость дорогой! — выручила я Аверова, которого строгая Аграфена уже была готова вытолкать «от греха подальше» в сгущающиеся зимние сумерки.
Я не ошиблась — на пороге действительно стоял Шурка, полузанесенный снегом, одновременно усталый, возбужденный и, кажется, немного растерянный. Что, впрочем, было неудивительно после того напора, какой ему только что пришлось выдержать. Аверов не ответил на приветствие, но, схватив сразу обе мои руки, поднес их к губам и, не давая мне опомниться, начал часто-часто целовать.
— Александр Алексеевич, прошу вас, проходите в комнаты, снимайте вашу доху и будьте дорогим гостем, — пробормотала я, смущенная еще больше, чем Аверов.
— Анна Николаевна, светоч мой, как я счастлив видеть вас… — ответствовал он, после чего разразился потоком восторженных слов и комплиментов.
Уговорить его раздеться и пройти в гостиную, где Аграфена уже хлопотала над самоваром, удалось лишь через несколько минут, в течение которых он, не отрываясь, смотрел на меня. Взгляд его был так странен, пронзителен и красноречив, что сердце мое замерло и на какой-то момент будто совсем перестало биться…
— Барыня?.. — пролепетал он, усаживаясь, наконец, в кресло.
— Да, в «барышнях» у Аграфены ходит только Поля. Я-то ведь для «барышни» уже стара, да и хозяйство всё сколько лет уж на мне одной, вот и выходит, что я барыня, — засмеялась я.
Шумный вздох облегчения вырвался из Шуркиной груди:
— Господи, а я-то уж подумал… Я летел к вам, летел… я прямо с курьерского к вам, ничего? Кондуктору три красненьких сунул, чтоб он экстренно поезд затормозил на минуточку, — я и спрыгнул, ведь в нашем-то захолустье курьерский останавливаться не может. А я прямо из Петербурга… На лихача — и к вам!.. ничего, что поздно?… Это я заблудился малость — адреса-то вашего я не помню, заехал на соседнюю улицу, сунулся в один дом — заколочен, в другой — головешки, снегом заметенные, знаете, там вьюга какая?.. ужас просто! Я в снег упал, искал ваш дом, вашу улицу, а там нежилое всё, я уж грешным делом подумал… Лихач пьяненький попался, вывалил меня из санок почти перед вашим домом, да в самый сугроб… вы простите мне, Анна Николаевна, такое неожиданное вторжение… Я ведь не к Николеньке, если по правде, я к вам ехал…