В этом году была страшно холодная зима. Ветры, морозы, и ни одной оттепели. Я приехал в хромовых туфельках на микропористой подошве. В этой обуви я совершил своё первое турне по окрестным свинушникам вместе с моим предшественником Левдой. Поездка продолжалась четыре часа, за время которых я вдоволь мог налюбоваться трясущейся перед самым лицом задницей немощной эмтээсовской лошади, непрерывно испражняющейся и извергающей дурной воздух. Когда я переставал чувствовать свои пальцы, я снимал туфли и начинал оттирать их, а потом, с мукой зашнуровав туфли закоченевшими руками, пробовал немного идти за санями, если снег был не очень глубок. Отогревался в кормокухнях. С мучительным удовольствием хватался посиневшими руками за горячий кормозапарник, ставил ногу в безобразно распухшей туфле на кирпичи печки, смотрел, как от туфли валит пар, слушал матерщину свинарок и никак всерьёз не мог представить, что это всё есть моя работа на долгие годы жизни. Так происходило знакомство с работой.
Когда навалило ещё больше снегу, связь с дальними сёлами вообще на время прекратилась, да я туда не ездил даже когда накатали дорогу. Предоставляемыми мне средствами передвижения были сани, но сопровождать меня было некому, а ездить самому по незнакомым местам на десятки километров этой страшною зимою я никак не намеревался, и никто не взялся бы меня заставить. На зимний период я ограничил свою сферу деятельности радиусом примерно в десять километров. В эту сферу удостоились попасть хутор Хлебороб, хутор Прогресс и село Чернацкое, по которому неизвестно почему была названа МТС.
С жильём меня устроили неплохо, я снял аккуратненькую комнату с пансионом. Кормление было немудрёное, но сытное и здоровое, спал я в чистой постели, на толстом сеннике. Поднимался в восемь утра, после нехитрого туалета плотно завтракал и выходил из дома. И тут начинались страдания. Я шёл в МТС каждый день, как на казнь. Страшно было подумать про эти восемь часов, когда я должен буду придумывать себе занятия под десятками глаз – любопытных, насмешливых, презрительных и унизительно сочувствующих. Сбежать бы к чорту куда угодно – но я обязан был идти по узенькой протоптанной в снегу тропинке к ненавистным воротам, в эту грязную и враждебную хоромину, где я был таким совершенно лишним и никчемным. У железнодорожной насыпи я останавливался, пропуская нарядный и стремительный поезд "Москва-Одесса". Мимо проносились огромные цельнометаллические вагоны, узкие и длинные, как линкоры. Площадка последнего вагона всё уменьшалась вдали, и мне хотелось сесть в снег и завыть по-собачьи на весь мир.
Я поднимался по скрипучим ступенькам, отряхивал снег со своих кустарных "бурок" (валенок моего размера нигде не было) и заходил в прокуренную комнатушку, где толкались шофера, трактористы, кладовщики, завхоз и прочие. Становился греть руки к печке или, если было свободное место, садился в уголок и задумывался. Старался быть как можно менее заметным, но понимал, что просидеть здесь весь день нельзя, и тоска разбирала ещё больше. С решительным и деловитым видом поднимался, нахлобучивал шапку и шёл в мастерские.
Пройти через монтажное, заглянуть в механическое отделение и на сварку – всё это занимало, к сожалению, не более десяти минут. Останавливаться нельзя, это слишком заметно, а так могут думать, что я куда-то иду или кого-то ищу. После этого придумываю идти в контору. Там получаю несколько бумаг из облсельхозуправления – инструкции, указания, директивы, наряды. Иду с ними обратно на территорию мастерских. Сажусь и начинаю придумывать планы, ответы, отношения и таблицы, необходимость которых обуславливается теми требованиями, которые содержатся в вышеупомянутых бумагах. Придумывается всё это быстро, но теперь есть цель жизни – ждать директора для подписи. А после обеда ещё можно будет понести бумаги в контору для отпечатания на машинке. А потом предпринять путешествие в правление колхоза им. Молотова – может быть случится застать председателя и поговорить с ним о судьбах подвесной дорожки для вывоза навоза на свиноферме Хлебороба.
А делать что-нибудь некому. "Бригада механизаторов животноводства" состоит из комбайнеров и существует только на бумаге. А комбайнеры сидят по сёлам и хуторам, разбросанным по всему району. И не являются в МТС, даже когда их вызывают от имени директора. И работать не хотят. И работать им невыгодно, так как оплата производится по нарядам, а нужных материалов нет, делать не из чего, и председатели колхозов только говорят красиво в райкоме и на совещаниях, а земляные работы зимой делать не хотят, и досок и брёвен не дают, и механики просидят в чужом селе чорт знает сколько, а заработают гроши, и на харчи потратят больше заработка; и матерские МТС заняты ремонтом тракторов и не хотят делать станочных работ для механизации животноводства; и листового железа нет, и уголка нет, и прутков нет, и насосы рекомендуется делать из негодных тракторных деталей, которые нужно искать и собирать по всей МТС. И глупые, противоречивые бумаги из управления. И снег, снег, зверский холод и тоска.
13 мая.
Но вот наступает благословенное время – шесть часов вечера, и я иду домой. Во дворе меня радостно встречает собачка Тобик. Тобик наскакивает на меня, подняв передние лапы, и раскрыв пасть, прямо стонет от восторга. Потом я захожу в дом, раздеваюсь и грею руки у только что затопленной печки, а на моём столике мне уже сервируется персональный ужин. Во время ужина – расспросы: не замёрз ли, ездил ли сегодня далеко, что нового в МТС; и после вопроса – сыт ли? – убирается посуда и собираются крошки. И наступают часы покоя. В моей маленькой комнатке ярко светит электрическая лампочка, за стеной бормочет радио. Чистота идеальная, на оклеенных обоями стенах – семейные фотографии в инкрустированных цветной соломой рамках, рамки делал сам хозяин. Он семь лет пролежал с туберкулёзом позвоночника, последствием фронтовой раны. Эти рамки помогли ему выжить.
Часов в девять хозяева уже спят, и бодрствую я один. Но радио не выключается; если только я не читаю Энгельса или Блока, то я совмещаю радио с чтением. Ещё регулярно каждый вечер в комнату заходит чёрно-белый кот, очень грязный из-за того, что он лазит спать в печку; он упирается передними лапами о край сиденья моего стула, трётся головой о мою ногу и просится на колени. Я выполняю его просьбу, и он, помурлыкав и покрутившись немного и попробовав укусить мои ручные часы (какой провинциализм!), уходит, вполне удовлетворённый. И я снова остаюсь один.
Выходил вечером из дому очень редко. Только на почту, звонить домой, или в кино, где можно было испортить себе глаза. Первое время непрерывно читал. Потом всё чаще ложился на постель и слушал радио. А иногда переставал слушать и думал всё те же бесконечные мысли, которые осаждали меня при переходах между конторой, мастерскими и правлениями колхозов и позволяли неподвижно сидеть целыми часами на удивление всем эмтээсовцам.
Наступил февраль. Было всё так же холодно, и я работал с теми же успехами. Левда, приставленный директором мне "в помощь", находил, очевидно, большое удовольствие в том, чтобы ставить меня в затруднительные положения, рисуя красочно всю безвыходность создающихся ситуаций и даже зачастую ради этого кривя душой и искажая факты. Он совал мне в лицо свою бурую заросшую щетиной рожу с белыми слезящимися глазками и, радостно ухмыляясь, говорил: "А и как же? А и што ж ви думали? Оно конешно так. И нихто за вас не подумаеть. И нихто не сделаеть. И нужно самому до всёго доходить. А где и самому рукава закасать и самому и взяться…" Ему страшно хотелось, чтобы я как можно больше мотался по району, ругался с председателями и ковырялся в грязном железе; чтобы убедился в своей беспомощности и его, Левды, величии, поскольку он мог исходить за день в любую погоду десятки километров, никогда не носил рукавиц и валенок и до всей механики дошёл безо всякого образования лишь одним своим техническим гением. Я терпеливо сносил эти прилюдные нотации и пререкался с ним лишь в крайних случаях. Напрасно было бы указывать ему на его жуткое невежество, на отремонтированный тряпками паропровод кормозапарника, на абсолютно негодную подвесную дорожку в Хлеборобе. Он был Данила Афанасьевич Левда, механик, глубоко чтимый скотницами и, хоть и не без насмешек, но уважаемый даже трактористами, тот самый, который выражается техническими терминами и носит с собой в полевой сумке засаленную тетрадку и почти целый карандаш. А теперь, когда новоприехавший инженер раскопал под лавкой альбомы с чертежами по механизации ферм, Данила Афанасьевич сидит за столом, смотрит, насупившись, в чертежи и обменивается научными соображениями с этим молчаливым унылым инженером. Теперь он уже сам почти инженер, это несомненно. И когда они закладывают козыри, чтобы ехать в колхоз имени Сталина, то Данила Афанасьевич заявляет, что надо завернуть на главную улицу к раймагу, он там купит себе автоматическую ручку, без неё ему теперь зарез. Но у инженера лопается терпение, и он говорит, что в рабочее время нечего ездить на козырях за авторучкой, Левда может сходить за ней пешком. И сам думает о том, не был ли он сам ещё недавно похож на этого Левду, когда дулся глупым индюком, не имея на то ни малейших оснований, перед старыми, опытными и проницательными людьми. И так же, как сельхозмеханик Топылин, мудрящий из разного хлама какую-то нелепую соломорезку, верил в своё величие лишь потому, что окружающим даже это казалось чем-то выдающимся.