Литмир - Электронная Библиотека

Я спрятал неоконченное письмо и улёгся на своё ложе. Спал плохо: прислушивался – идёт ли будильник.

Это произошло на следующий день, 9-го декабря 1953 года. Началось телефонным звонком в отдел. С цехами я ещё не был связан, к телефону меня вызывали редко, и я сразу понял, в чём дело. Просили одеться и зайти в кабинет главного инженера. Там меня спросили, что я думаю о переходе на работу в МТС. Я сказал, что об этом не думаю. Потом нас посадили в автобус, кроме меня – ещё несколько конструкторов поехали главный инженер, секретарь парторганизации и завкадрами.

В райкоме я горячо и убедительно доказывал всем трём секретарям непригодность моей кандидатуры для работы в МТС. Но это не имело ровно никакого значения. Заводские руководители молчали, как могилы. Я отказался взять рекомендацию для обкома и этим вывел из себя секретаря. Автобус повёз остальных в обком, я же пошёл обратно на завод. Была слегка морозная погода, но ярко светило солнце, и у меня было очень независимое, решительно-бодрое настроение.

Я стоял у своей доски и водил карандашом, но что-то плохо работалось. Непрерывно подходили с расспросами. Степанов тоже позвал к себе (он заменял уехавшего на конференцию Шварцмана), расспрашивал и упрекнул, что я ушёл, даже не предупредив его.

Где-то я читал, что сражённый пулей делает ещё несколько шагов вперёд, прежде чем упасть. Я стоял за доской, а настроение становилось всё мрачнее.

Снова вызвал Степанов. Меня и Розенцвейга. Он рассеянно улыбался и бегал глазами, глядя в лицо лишь короткие мгновенья. После пары вводных фраз и вопросов он сказал:

– Так что вот как: главный инженер не велел допускать вас к работе, пока вы не съездите в обком. Я, конечно, ему сказал, что держать вас за руки не буду, так что моё дело вас поставить в известность… И ещё хочу вам сказать… Вы нехорошо держали себя. Надо быть очень сдержанным… Мне вот сейчас звонил кое-кто – не хочу говорить… В общем, одно слово – имейте в виду… Моё дело вас предупредить.

– Позвольте, это уже кто-то интригами занимается, – сказал Розенцвейг, изменившись в лице, – я ничего не говорил, наоборот, очень спокойно…

– А почему ты сказал, что у нас не прорабатывались решения сентябрьского пленума? Ведь прорабатывались же!

– Иван Иванович, что вам сказали обо мне? – ровным голосом спросил я.

– Про вас… Я вам потом скажу… Вы вообще…

Подождав, пока Розенцвейг выйдет, я потребовал от Степанова прямого ответа. Но он всё смотрел в сторону, говорил, что не знает, ещё не точно, может быть ошибается, нужно ещё проверить… И внушительно советовал завтра же ехать в обком, а сейчас пойти и сказать об этом главному инженеру.

Не получив конкретного ответа, я вышел. Перед глазами была ночь.

Я пошёл и сказал, что поеду в обком завтра с утра, но решения своего не изменил и скажу там то же самое.

Ушёл с работы на пол-часа раньше – это было естественно, я уже был "вне закона", равнодушно переведен в эту категорию толпой незатронутых счастливцев.

Куда теперь? Бежать от самого себя невозможно. Это конец всему, конец, в который ещё даже как-то трудно поверить, перед которым чувствуешь себя таким жалким и беспомощным, и бороться не в силах. Единственное, быть может, облегчение даст тонкая ниточка телефонного провода, на другом конце которой будут раздавлены и добиты единственные в мире любящие тебя души, которые слишком искалечены и измучены жизнью, чтобы вынести этот новый удар. Что делать, что делать? В голове крутятся всё время одни и те же жуткие мысли, потом на смену им приходят новые, ещё более ужасные, потому что сразу даже невозможно охватить размеры этой катастрофы.

Я ненадолго захожу в общежитие, затем еду в город.

Междугородный телефон. Меня вызывают к окошку. Абонент не отвечает. Прошу повторить вызов через пол-часа. Пол-часа бегаю по тёмным улицам и возвращаюсь обратно. Снова жду, подхожу под окошко, униженно прошу поскорее сделать вызов, на меня сердятся. Наконец говорят, что абонент снова не отвечает. Я прошу отложить вызов ещё на пол-часа. Телефонистка отказывается – не могут они всё время переносить.

Еду обратно, с неподвижным мёртвым лицом трясясь в пустых троллейбусах и трамваях, ни на секунду не переставая лихорадочно думать о свалившемся несчастьи. Нет сил выдержать. Перед кем плакать? Один, один.

Так кончается этот день, 9-е декабря. Ещё днём, зайдя на почтамт, я отправил письмо, дописав к нему следующее:

"Вита, сегодня меня вызвали по вопросу перехода на работу в село. Простите всю эту написанную выше чепуху. Мне сейчас очень тяжело. Прощайте. Эмиль."

Ночь с девятого на десятое была единственной ночью с кошмарами. Всё время впоследствии я старался следить за своей своевременной едой, нормальным сном и опрятностью.

Дождавшись рассвета, я поднялся и, побрившись и позавтракав по мере сил, поехал в город. Больше всего страшила мысль, что в обкоме прийдётся ждать. Мне казалось, что этого я сейчас не выдержу. Долгая езда была сейчас благословением – она помогала переносить время.

У обкома я встретил завкадрами, прошёл вместе с ним. В коридорах было много народа, все по одному и тому же делу. Бабенко дал мне заполнить анкету, написать автобиографию, унёс их и сказал, что надо ждать. Присев у какого-то столика, я положил голову на руки и пытался забыться. Время тянулось невыносимо мучительно. Наконец я был введен к инструктору. Он мне говорил то же, что говорили в райкоме, только в более бесцеремонной и категорической форме. Я же измученным голосом, но не менее категорически отвечал: "Всё понимаю, но не могу". Тогда он просто сказал: "Вы поедете," – и велел идти к другой комнате и ждать в коридоре, пока оттуда позовут. Снова ожидание. В этом коридоре пустынно, я хожу из стороны в сторону. И думаю всё о том же, но теперь представляю, как напишу о всех моих страданиях ей, Вите; всё равно – поймёт она или не поймёт, ответит или не ответит. Эта мысль, о пробе изложить всё, что со мной происходит, законченными фразами, приносит облегчение, заставляя думать о себе, как об отдельном, третьем лице. И уже не так мучительно ждать, и рождается иллюзия, что чем больше пройдёт времени, тем больше шансов на спасение, словно я могу как-то затеряться, забыться, пока пройдёт острый момент.

Но обо мне не забыли. Меня зовёт к себе представитель сумского обкома. Разговор на ту же тему и с тем же результатом. Представитель, сказав внушительно стереотипное "Вы поедете!", пишет на моих бумагах: "Годен для работы механиком по трудоёмким процессам в животноводстве. Категорически отказывается ехать в МТС".

Я ещё помаялся в коридорах, прежде чем инструктор подписал мне пропуск на выход. При этом он сказал: "Можете теперь продолжать работу в ожидании приказа о вашем откомандировании с завода на работу в МТС. Ничего, Сумская область – это недалеко, и климат почти такой же…" Не знаю, было ли это делом случая, или он всё-таки тронулся моим жалким и несчастным видом, однако он меня направил в область, которая к этому времени уже стала роскошью, так как в основном теперь посылали в Тамбовскую, Белгородскую и им подобные. Я вышел на солнечную улицу и медленно пошёл к Сумской. Неспеша пообедал в хорошо знакомой столовой, где были завсегдатаями студенты-медики и курсанты медицинской академии. Я был теперь вне окружающего мира, один. Поехал на завод, где кое-как дотянул до половины шестого. Розенцвейг не был ни на работе, ни в обкоме, он заболел.

Пришёл в общежитие и стал тянуть время, чтобы не ехать в город слишком рано для звонка домой. Попрежнему состояние было ужасное. Казалось, ещё немного, ещё несколько часов такого психического напряжения – и наступит счастливая минута, я сойду с ума, буду выброшен в море милостивой стихии, освобождён от собственных мыслей, чувств, поступков. И буду спасён. Но я оказался слишком прочен, чтобы удостоиться этой благодати. Вместо этого я написал и отправил письмо Вите и съездил в город позвонить по телефону. У меня хватило сил говорить бодро.

"10 декабря.

37
{"b":"95330","o":1}