— Так чего не купил?
— Денег не было.
— Я же тебе дал.
— Я все на ковер бросил.
— Говорил ведь тебе. Раз они ничего не делали, не за что было и платить.
— Так он все время бегал, а те двое все дудели и в барабан били. Я думал, это оно и есть.
— Почему же народ не собрался?
— А откуда ему взяться?
— Из деревни, из чайханы — мало ли откуда.
— Сначала те, кто был на улице, собрались. А когда трубач сказал: «Давайте деньги», все отошли. Я сперва большую монету бросил, в самую середину. Никто словно и не заметил. Тогда я всю мелочь высыпал, которая была. Монетки так и покатились. А эти, которые отошли, издали глазели. Потом главный их сел. И трубач тоже устал. «Ох, умаялся, — говорит, — хватит» — и выругался. Только барабанщик все барабанил. Потом грузовики уехали. Тогда трубач встал и подобрал деньги. Сходил в чайхану, принес чай для силача и барабанщика и сам сел есть. А я все стоял, смотрел. Тогда трубач на меня посмотрел вредно так и как заорет: «Чего надо, малый? Проходи!» Видно, разозлился. Я и отошел к обочине, сидел там и ждал тебя.
Из приемника донеслось: «Мы передавали сводку новостей. А теперь…»
В голове у меня вертелось — не дай бог, опять прокол. Я затормозил и выключил мотор, вылез из машины, обошел вокруг нее, ткнул в каждое колесо ногой, прислушался. Все вроде было в порядке. Впереди лежала бескрайняя пустая равнина, залитая солнцем. Посвистывал запутавшийся в колючках ветер.
Я сел в машину, включил зажигание. Передавали продолжение новостей. Ничего важного. Война во Вьетнаме, война в Йемене, война на севере Ирака, вероятность нападения Израиля или на Израиль, будет ли война между Индией и Пакистаном — все как обычно.
— Очень пить хочу, — сказал сын.
— Мы уже подъезжаем.
Перевод Н. Чалисовой.
Ахмад Махмуд
НАШ ГОРОДОК
Они нагрянули на рассвете жаркого летнего дня и обрушили топоры на величавые пальмы.
Когда солнце встало, мы высыпали из домов и уселись в тени глиняных стен. Сначала, каждый раз как высокий древесный ствол, ощетинившийся пыльными ветвями с остроконечными листьями, отделялся от корня и, рассекая воздух, с громким треском припечатывался к земле, мы вскрикивали «у-у-ух!», бросались к нему и, пока оседала пыль, взметенная листвой, норовили оборвать зеленые, еще недоспевшие финики или схватить дрожащих, не успевших опериться птенчиков, рухнувших вниз вместе с гнездом. Но это удавалось нам недолго — потерявший терпение десятник сорвал с головы свою соломенную шляпу и погнался за нами, швыряясь сучьями, так что после того мы сидели, присмирев, возле взрослых в тени глинобитных стен, сжимали в кулаках трепещущих птенцов и с сожалением смотрели, как редеет и тает пальмовая роща за нашим домом, как громоздятся кучи срубленных пальм; а когда наступил вечер, от наших стен и до темного, влажного песка на речном берегу уже простирался обширный пустырь, словно поле для скачек и джигитовки, и мне страсть как захотелось пойти отвязать лошадь управляющего, которая со вчерашнего вечера стояла у коновязи, вскочить на нее и галопом промчаться до самой реки.
Сто, ну, может, сто пятьдесят человек явились к нам спозаранку с тяжелыми топорами — а к вечеру пальмовой рощи за нашим домом как не бывало!
Хадж-Тоуфиг приготовил все для курения и теперь ждал. Едва солнце зашло, он, как всегда, полил водою двор, вынес соломенную циновку, поверх нее постелил полосатый арабский палас, уселся около мангала и начал раздувать тлеющие угли, а Бану, худая девушка с рябым лицом, пристрастившаяся к терьяку, села рядом с отцом.
У коновязи дремала лошадь управляющего, которую он оставил там еще вчера.
Только моя мать засветила фонарь, как появилась Афаг. Она сбросила на палас возле мангала абу и чадру, и ее темные, как агат, волосы рассыпались по плечам. Потом ушла в комнату, а там, задрав подол, вытащила из-под платья два отреза розового шелка. Жена майора передавала, что ей нужны два розовых шелковых отреза, и вот Афаг с восходом солнца пустилась в путь, сходила куда нужно и только теперь вернулась домой с шелком, а Хадж-Тоуфиг поджидал ее.
Афаг вышла из полутемной комнаты, вынесла с собой лампу, зажгла ее, поставила на край паласа, облегченно вздохнула было, но тут же пробормотала: «Порази их господь!», села, концом своего невероятно грязного кисейного рукава отерла пот со лба и спросила:
— Ребята еще не приходили?
Хадж-Тоуфиг тоже дожидался ребят. Но когда они пришли, у Йадоллы все пальцы были в цементе, а у Фатхоллы руки по локоть в белесой штукатурке, я же сидел возле матери и ел рангинак[72], и, конечно, Хадж-Тоуфиг позвал меня и велел сходить в Управление, купить ему терьяку.
Я выскочил на улицу — оттуда было видно реку, прокладывавшую себе дорогу через черную толпу пальм, и лунные лучи, ломавшиеся о поверхность воды, и пустырь за нашими домами с темневшими кое-где грудами пальмовых стволов. А на следующий день пришли тягачи, чернорабочие погрузили на них срубленные пальмы и потом целую неделю пустырь засыпали песком и гравием и поливали нефтью. Свежая нефть под палящим солнцем сверкала и дымилась.
Все вокруг пропахло нефтью. Жена майора прислала ординарца, и он забрал отрезы розового шелка. Афаг по утрам уходила из дому и возвращалась за полдень, а иногда и вовсе не возвращалась, вечерами Хадж-Тоуфиг дожидался прихода с работы Йадоллы и Фатхоллы, а потом посылал меня в Управление.
Теперь песок уже впитал в себя нефть, земля высохла и, едва начинался ветер, над пустырем поднималась рыжая пыль и оседала повсюду, собираясь бурыми кучками у глинобитных стен домов и у оград, а когда наступало время прилива и в роще вода достигала нижних веток пальм, поверхность ее отливала, как радуга — то лиловым, то желтым, то красным…
Я на корточках сидел на голубятне, когда в неказистую калитку нашего дома протиснулся управляющий: по мере того, как он приближался, желтый свет лампы как бы омывал темную кожу его лица и становились видны нос, лоб и щеки. Лошадь раздувала ноздри, била копытом оземь и крутила хвостом. Хадж-Тоуфиг как раз заправил трубку последней порцией терьяка и был уже на взводе — рассказывал про «пять чашечек от вафура с росписью времен Насреддин-шаха, которые привезли из Басры…», Афаг, обхватив руками колени, слушала мужа, мой отец уткнул нос в свою книгу, и голос управляющего алмазом разрезал темноту ночи:
— Я знал, что в конце концов получится именно так.
Да так и получилось: и терпкий аромат пальмовой рощи не смешивался больше с горячим влажным воздухом, и тень высокой стальной вышки, торчавшей на голубом фоне неба, спотыкалась о глинобитные стены нашего дома и падала на неприглядный двор, подкатывала к самому краю ямы, где мы брали глину; сейчас эта яма была затянута поблекшим бархатом сорной травы, а на пустыре за нашими домами стоял шум и грохот, синели комбинезоны, ярко белели большие дощатые ящики, рассыпа́вшиеся под нажимом ломов и клещей; если же посмотреть вверх, взгляд сразу упирался в серебряные нити проводов и запутывался в них, так что на глаза набегали слезы. Как будто глазного яблока касалась холодная палочка с сурьмой.
А бывало, когда наступал вечер, отец читал «Анвар» или время от времени «Эсраре Гасеми»[73], а Хадж-Тоуфиг разговаривал. Иногда рассказывал всякие истории про Абдольхамида и Хузайля[74], про их слуг и черных невольников, ходивших с бамбуковыми палками в руках… А мы вечерами играли в переулке в «кнутик» или бегали в пальмовую рощу, затевали там возню, брызгая друг в друга водой с узких пальмовых листьев, гонялись в «салочки» до самой реки или прятались там под берегом, затаившись, напряженно прислушиваясь к плеску воды и к шагам ребят, которые искали нас, перекликаясь; вот и в тот вечер я сидел в своей «норке» под обрывом, приложив ухо к земле, когда вдруг услышал шум шагов и говор. Шаги были непохожи на детский топот, и голоса тоже были не детские. Негромкие спокойные слова возникали где-то во влажной темноте и долетали до меня, и среди голосов я узнал голос Афаг.