Пристальное внимание молодых авторов к внутреннему миру человека заметно усиливает психологизм персидской новеллы, изгоняет из нее риторичность, прямолинейную дидактику, слащавый сентиментализм, ранее свойственные произведениям многих иранских писателей. Психологический аспект изображаемых коллизий теперь все реже выносится на поверхность повествования, в авторское описание мыслей и чувств героев. Он чаще проступает в поведении самих персонажей, в их восприятии событий, в колоритных, психологически емких деталях. Однако даже при внешней камерности тех рассказов, в которых основным объектом изображения становится психология героев, всегда дает о себе знать социальная обусловленность их душевного состояния.
Стремление новеллистов раскрыть жизненные явления в их социальной и психологической конкретности ведет к большому разнообразию жанровых форм рассказа, стилистической манеры письма, сюжетной и композиционной структуры произведений. Даже по одному этому сборнику можно судить о широком жанровом диапазоне иранской новеллы. Здесь и остросюжетные драматические произведения, и сатирический фельетон, и тонкие, лирические эссе, и легкие юморески, и этюды «настроения», и сказка-аллегория, фотографически точные «зарисовки с натуры»… Порой даже у одного и того же автора соседствуют сдержанное, лаконичное повествование и дробный рисунок, складывающийся из мозаики мелких фактов и деталей, напряженный внутренний монолог и эмоциональный, ассоциативный поток устного рассказа, непосредственно обращенного к слушателю, сценка, построенная почти на одних диалогах, и рассказ, состоящий из как бы отдельных остановившихся кинокадров.
При явном тяготении современной новеллы к сюжету, развертывающемуся в традиционно-хронологической последовательности, к законченной композиции наблюдаются случаи отхода от традиционности в этом плане. Некоторые авторы обращаются к так называемому «размытому сюжету», к композиционной расчлененности повествования с перебивами временных параметров действия, смещением действительно происходящего с воспоминаниями о событиях, имевших место в прошлом. Образцом такого экспериментирования могут служить рассказы «Как всегда» Хушанга Гольшири, «Макси» Аббаса Пахлавана, отчасти новеллы Ахмада Махмуда. Тем не менее вряд ли это следует расценивать как стремление к оригинальности или только дань увлечению формальными приемами. Скорее всего, такие эксперименты отражают поиски новых, более современных средств раскрытия внутреннего смысла происходящего, мотивировки поступков героев, авторского отношения к изображаемым конфликтам.
Рассказы, собранные в этой книге, дают представление об основных тенденциях развития иранской новеллистики за последние два десятилетия. Вместе с тем эти произведения, воссоздающие в своеобразном художественном истолковании общественную, духовную атмосферу жизни иранского народа в мрачные годы монархического режима, раскрывают — чаще подспудно, в насыщающей их символике и аллегории — происходившие в жизни иранского общества процессы, которые привели к мощному социальному взрыву.
Р. Левковская
Голамхосейн Саэди
ДАНДИЛЬ
1
Когда рассвело, Момейли и Панджак пришли на площадь в чайхану, чтобы отвести Деда в больницу. Ночью старика замучили колики, и ему привязали к животу мешочек с горячей золой. Но сейчас, войдя в чайхану, они увидели, что старик жив-здоров и уже засыпал в большой самовар угли из жаровни. Момейли побаивался днем ходить в город и теперь, поняв, что старику полегчало, обрадованно спросил:
— Тебе лучше? Значит, не пойдем в город?
Дед, усевшись на каменную приступку, обтирал самовар тряпкой.
— Да вроде жив, — сказал он. — Только мешок этот чертов все равно пока с брюха не снимаю. А уж если сниму и тогда тоже жив останусь, стало быть, все в порядке.
— Ты не горюй, — успокоил его Момейли. — Боишься снимать — не снимай. Это же просто зола, беды от нее не будет, так что лучше носи ее пока на животе.
— Ну и чего теперь? — спросил Панджак у Момейли.
— А ничего. Посидим, чаю попьем.
— Через минуту уже готов будет, — сказал Дед.
Момейли и Панджак сели на камень у входа в чайхану. На улице было свежо. Панджака била мелкая дрожь. Пытаясь согреться, он спрятал руки под мышки.
— Опять мерзнешь? — спросил Момейли.
— Вчера терьяком[2] обкурился, вот сейчас меня колотун и бьет, — объяснил Панджак.
— Чего ж ты его куришь, если тебе во вред?
— Какой такой вред? Да если мне где чего задарма перепадет, что я, дурак, что ли, отказываться?
— Это ты верно говоришь, — согласился Момейли.
Они молча обвели глазами погруженную в тишину площадь. В домах, где заночевали «гости», двери были закрыты. Еще пройдет немало времени, пока проснутся дети и подымут шум.
Сонно зевавший Панджак вдруг оживился.
— Эй, Момейли, Момейли! Посмотри-ка туда!
— Куда?
— Да вон, у дома Мадам…
Момейли посмотрел, куда показывал Панджак.
— Ох ты ж господи! Никак Зейнал?
— Ну да. Он самый, — подтвердил Панджак.
— Чего это он там в такую рань делает? Обычно ведь до самого полудня у Биби дрыхнет.
— Чтоб мне провалиться на этом месте — он что-то разнюхал!
— А что?
— Наверняка что-нибудь стоящее. Теперь вот и заявился, боится свое упустить.
Они сидели и смотрели на дом Мадам, который стоял на самом краю поселка, на бугре у канавы, отделявшей Дандиль от города. Дом был несуразный и большой: несколько окон с подъемными рамами, над центральной частью островерхая крыша, по стенам множество водосточных труб, а над дверью шест, к которому в дни праздников или траура привязывали флаг. Другие дома в поселке — жалкие халупы — торчали среди мусора и, казалось, росли вместе с ним, как грибы, но дом Мадам по-прежнему возвышался над всем Дандилем. Момейли и Панджак не отрываясь наблюдали за Зейналом, тощим верзилой, который расхаживал под окнами Мадам, вроде как пересчитывая водосточные трубы.
— Так что, говоришь, он разнюхал? — снова спросил Момейли.
— А я почем знаю, — отозвался Панджак. — Может, Мадам опять кому нашептала, что у нее завелась новая птичка. Она ведь, даже если какую старую ведьму к рукам приберет, всем вокруг говорит, что раздобыла свежатинку.
— Так-то оно так, да только Зейнал — стреляный воробей. Уж наверняка почуял, что дело стоящее, а иначе чего бы ради поднялся ни свет ни заря.
— Пойдем узнаем, что к чему, — предложил Панджак.
— Не спеши. Зейнал в конце концов сам проговорится. Э! Гляди! Вон и Мадам.
Панджак и Момейли поднялись на ноги. Из дома на бугре вышла во двор старуха в черном платье и черном платке. Издали она была похожа на ворону. Стоя на крыльце, старуха разговаривала с Зейналом.
— Хворает она, — сказал Панджак. — Говорят, скоро помрет. Болезнь ей все нутро проела, теперь у нее и верхом и низом кровь идет.
— Может, и помрет, я почем знаю. Одно скажу, неспроста все это. Раньше-то Мадам Зейналу не больно доверялась.
Старуха снова скрылась в доме. Зейнал немного постоял, потом приоткрыл входную дверь, заглянул в дом, снова закрыл дверь, еще раз обвел взглядом водосточные трубы, распахнул дворовую калитку, спрыгнул в пересохшую канаву перед домом и исчез из виду.
— Сейчас сюда заявится, — сказал Момейли.
— Да он проходимец каких мало, — пробурчал, садясь на камень, Панджак. — Так тебе правду и скажет, жди больше.
Момейли сел рядом с Панджаком.
— А может, натравим на него Деда? — предложил он и, не дожидаясь ответа Панджака, окликнул старика.
Дед в это время насыпа́л в мешочек теплую золу. Услышав, что его зовут, он согнулся и, придерживая на животе мешочек с золой, подошел к окошку чайханы:
— Чего тебе?
— Дед, а ты знаешь, зачем Зейнал ходил к Мадам? — спросил Панджак.