Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Приглашали в школу, чтобы занять ребят, массовиков-затейников. Они проводили «минуты организованного смеха». Затейник, например, говорил детям: «Давайте сейчас мы все коллективно улыбнемся. Раз, два, три! Молодцы! А теперь организованно похлопаем себе и чихнем!» Все дружно хлопали и чихали.

Перемена заканчивалась, всех опять строили и отводили в классы. Потом весь урок отвечали не ученики, а учителя и причем на один и тот же вопрос: «Выйти можно?»

По этой ли или по какой другой причине, но «культурперемены» у нас не привились. Зато весной, которая всегда приходила в Москву как праздник, дети сами устраивали себе упоительные перемены, полные самых острых и радостных ощущений.

О том, как встречали весну 1937 года московские школьники, писал в своем приказе директор одной из школ. «Ввиду наступившей весенней теплой погоды, – вполне серьезно пишет директор, – дисциплина среди учащихся школы заметно пала… учащиеся опаздывают на уроки, сбегают с уроков с целью избежания получения плохих оценок, во время перемен не все еще выходят из класса, сидят на подоконниках, вылезают из окон, ходят по карнизам, чтобы пройти из одного окна в другое. Так, 26 апреля учащийся шестого класса „А“ Анохин вылез из окна уборной четвертого этажа и по карнизу с внешней стороны стены школы прошел в окно классной комнаты… Во время больших перемен учащиеся ведут себя на дворе школы крайне безобразно: набрасываются на автомобили во время езды, лазают по деревьям, заборам и крышам надворных построек».

Школьное начальство, разумеется, с такими явлениями боролось. В классах закрывали окна, выгоняли из помещений во время перемен всех учеников, запирали двери, но безобразия все равно не прекращались. Мальчишки в туалетах срывали с бачков цепочки, чтобы потом ими драться, обрывали проводку, выкручивали лампочки, желая сорвать занятия второй и третьей смены, когда на улице становилось темно. Выкручиванием лампочек, «встряхиванием» их, занимались, впрочем, не только мальчишки, но и девочки, как до, так и после войны.

Придумывали, конечно, и новенькое. В 1946 году, например, ученик четвертого класса Грибков бросил в чернильницу карбид. Чернила забурлили, как кипяток, и пользоваться ими стало невозможно.

Не надо думать, что во время войны все дети прониклись чувством ответственности момента, мобилизовались и стали хорошими. Нет. Хулиганы оставались хулиганами.

Водились они в каждой школе и в каждом классе. Находящиеся в архивах документы сохранили для истории их «славные» деяния. Из одного из них мы узнаем об исключении из школы в ноябре 1942 года ученика пятого класса Юрия Родина за то, что он «самовольно уходил с уроков, срывал уроки, на переменах зажигал спички в классе, вылил стакан кипятку ученице Пучковой за воротник, принимал активное участие в уничтожении классного журнала».

Классный журнал, «кондуит», как известно, является одной из школьных святынь. Сложное, смешанное чувство любопытства, страха и трепета вызывал и вызывает он у школьников. Учителя держат его при себе и ученикам не показывают. За допущенную оплошность в этом им иногда приходится расплачиваться неприятностями на работе.

В октябре 1947 года учительница А. А. Моисеева как-то вышла из класса и по рассеянности оставила классный журнал на столе. Ученики, а это были семиклассники, взяли журнал и выставили в нем себе отметки по конституции. Директор школы за допущенное ротозейство поставил учительнице на вид. Вида, правда, никакого не было.

А мальчишки из другой школы однажды затащили классный журнал в туалет и вырвали из него листы с оценками по русскому языку и алгебре. Директор школы расценил этот факт как «уничтожение значительной части государственного документа».

Покушались хулиганы и на другую школьную святыню – классную доску. В октябре 1946 года ученик шестого класса Ровинский на уроке английского языка в присутствии учителей написал на доске нецензурное слово, да еще не английскими, а русскими буквами. Я не буду говорить, сколько букв в этом слове и на какую из них оно начинается, чтобы не превращать хулиганский поступок московского разгильдяя в «Поле чудес». Скажу только, что юного матерщинника исключили из школы на десять суток и правильно сделали. Обидно только, что он все эти дни провел на свежем воздухе, а те, кого он оскорбил своим поступком, провели их в душном классе.

А что могли противопоставить ораве хулиганов и двоечников бедные учителя?

Бедные они были и в переносном, и в прямом смысле. В конце тридцатых, например, заработная плата их, в сравнении с другими работниками школы, выглядела так: уборщица получала 100 рублей, дворник – 150 рублей, учитель – 150–200 рублей. После войны разрыв между учителем и уборщицей увеличился, но заработная плата оставалась маленькой: 500–700 рублей.

Приходилось им набирать побольше уроков, а если удавалось, давать частные уроки оболтусам из состоятельных семей. Времени у них всегда было в обрез, особенно у тех, кто имел свои семьи. Помимо классной и внеклассной работы, домашних и личных дел они должны были проверять тетрадки и не только готовиться, но и составлять планы будущих уроков. Начальство за этим следило очень строго, как и за своевременным приходом на работу.

Замотанные такой жизнью, учителя могли к тому же стать легкой добычей юных насмешников. Случалось такое даже во время войны. Начинает кто-нибудь один, а остальные его поддержат. Мало того, наиболее ехидные про учителей даже стишки сочиняли, чтобы «протащить» их.

А как-то на открытом уроке одна противная ученица спросила учительницу: «Сколько было братьев Гримм?» Учительница не растерялась и ответила: «Братья Гримм были одни». О том, что их было двое, она, конечно, не знала, да и откуда ей было это знать, если сама она получила образование в двадцатые-тридцатые годы, когда поголовное образование, потребовавшее большого количества учителей, призвало под знамена просвещения людей, далеких от культурной жизни.

Поверхностные знания учителей нередко отбивали всякую охоту учиться у самих школьников.

Как-то в марте 1943 года инспектор Наркомпроса Сиротин сидел на последней парте третьего ряда шестого класса «Ж» 19-й школы на Софийской набережной и томился. В классе шел урок географии. Молодая учительница, желая понравиться инспектору, вызывала к доске отличников, которых долго и нудно опрашивала. «Какая смертельная скука. Несчастные ребята, – думал инспектор, а потом, перефразировав Чехова, сказал про себя: – Ведет урок, точно холодная в гробу лежит». Ему захотелось встать и сказать, нет, не сказать, а крикнуть: «Да уйди ты, милая, дай я, словесник, сделаю урок по географии и сделаю это лучше тебя, интереснее!» Он, конечно, не крикнул, а дождался окончания урока и тихо ушел. На урок истории, хотя и должен был пойти, не пошел. Захотелось свободы, воздуха, мокрого мартовского снега. Выйдя на набережную и глотнув холодного речного ветра, Сиротин почувствовал себя школьником, сбежавшим с занятий. Он даже не пошел в свой отдел народного образования, а долго бродил по городу, пиная носком ботинка камешки и льдинки.

В другой школе и в другом шестом классе на экзамене по истории другой инспектор спросил ученика, показав на картинку «Въезд консула в Рим»: это Рим или Греция? Школьник, не задумываясь, ответил: «Рим». Тогда дотошный инспектор поинтересовался, почему он считает, что это именно Рим. Он-то подумал, что всезнающий школьник узнал Рим по капителям колонн, доспехам воинов, тоге консула, но в ответ услышал простой, как тюменский валенок, ответ: «А мы Грецию в пятом классе проходили».

«А я, дурак толстоносый, – обругал сам себя инспектор, – еще про капители подумал…»

Инспектор пытался себя успокоить. В конце концов, что плохого в том, что он подумал о человеке лучше, чем следовало? «Плохо подумать всегда успею», – говорил он себе. Но еще одна мысль – мысль о том, что во всех ошибках и недостатках школьников виноваты прежде всего они, учителя, не давала ему покоя. «Не умеем мы прививать любовь к своему предмету, – думал он, – культуры в нас маловато. Сами учили „от и до“, а так, чтобы пошире взглянуть на предмет, времени не было».

78
{"b":"95153","o":1}