Ожил и юмор. Журнал «Крокодил» стал позволять себе то, что в другое время не мог бы себе позволить. Он даже замахнулся на святая святых: на кадровиков и анкеты! В 1945 году в журнале были помещены рисунки с такими подписями: «Вы так настойчиво интересуетесь моим покойным дедушкой, – говорила девица, – как будто хотите принять на работу его, а не меня». На другом же рисунке мужчина, заполняя анкету, на вопрос: «У Вас есть родственники за границей?» отвечал: «Два сына в Берлине».
Шутки шутками, а анкеты в то время были действительно очень подробные, да и на бланках протоколов допросов следственных органов появились новые пункты, в частности, такие: кто из близких родственников находится или находился в период Отечественной войны на службе в Красной армии или Военно-морском флоте. Ваше военное или специальное звание. Отношение к воинской повинности. Участие в Отечественной войне. Имеете ли вы ранения и контузии. Были ли на оккупированной территории.
Государство опасалось проникновения шпионов и вообще врагов на свою территорию. А домой, в Россию, хотели не только воины, уставшие от войны. Старых эмигрантов тоже потянуло на родину, и в июне 1946 года Президиум Верховного Совета СССР издал Указ «О восстановлении в гражданстве СССР подданных бывшей Российской империи, а также лиц, утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции». Согласно этому указу эмигранты и их дети могли стать гражданами СССР. Для этого им надо было до 1 ноября 1946 года подать соответствующее заявление в посольство СССР. Почему именно Франции? В Указе об этом не говорилось. Может быть, потому, что эмигранты Франции были более левыми, чем эмигранты в Китае или Югославии, и больше сочувствовали СССР? А может быть, они были лучше изучены нашими «органами»?
Как бы там ни было, но дух свободы проникал даже в тюрьмы. Заключенным тоже захотелось на свободу. В ночь на 30 ноября 1945 года в одной из камер Бутырской тюрьмы арестанты подняли шум. Когда надзирательница Белова зашла в камеру, находившийся в ней Мельников ударил ее доской по голове. Белова упала и потеряла сознание. Другой зэк, Романенков, взял у нее ключи и стал открывать ими двери других камер, призывая всех к свободе. Однако на его призыв мало кто откликнулся. Большинство зэков хотели спать и никуда бежать не собирались. К тому же Белова, очнувшись, подняла тревогу, и все осужденные были водворены в свои камеры. Романенков за проявленную инициативу получил восемь лет лишения свободы, а несколько его товарищей – по пять лет. Суд расценил их действия как «камерный бандитизм».
14 мая 1946 года в той же Бутырской тюрьме осужденные Фомин, Михеев и Поляков устроили дебош из-за того, что Фомину было отказано в свидании с братом. Зэки построили у двери камеры баррикаду, для чего сломали койки, столы, козырьки окон. Подняли крик, свист. Своим настроением они заразили заключенных других камер. Те тоже стали ломать мебель и свистеть. Когда все успокоились, то наиболее активные получили по году в дополнение к своим срокам, в том числе и Фомин.
Но что бы там ни было, а теперь, после войны, стало возможным то, на что раньше вряд ли кто мог бы решиться.
Например, если в тридцатые годы реклама считалась чем-то буржуазным, а артистов за участие в ней ругали, то теперь газета «Московский большевик» писала так: «Торговая реклама, если она сделана культурно, с выдумкой и со вкусом, служит не только делу информации населения о новых вещах и изделиях, поступивших в продажу, но и украшением города. Речь идет, понятно, о торговой рекламе советского типа, свободной от крикливости и назойливости, применяемой капиталистическими фирмами».
Оговорка о различии «нашего» и «ненашего» всегда сопровождала статьи и выступления советских и партийных руководителей, когда они приводили в своих речах примеры из жизни Запада.
Народный комиссар торговли СССР Макаров, побывавший за границей, на одном из совещаний говорил следующее: «Был я в продовольственном магазине на Красной Пресне. Что там делается! Продавали жир из бочки. Жир накладывался рукой, причем, надо сказать, тут же лежала лопатка. Со стороны покупателей возражений не было». Отдав должное наглости продавца и нетребовательности советских покупателей, нарком обратился за примером культурного обслуживания к Западу. «За границей, – сказал он, – в коллективном договоре имеется обязательство: продавцы должны улыбаться». Чтобы не выглядеть поклонником Запада, нарком прибавил: «Но это механическая улыбка… Я видел в Вене, в Берлине магазины. По сравнению с нашими они ничего не стоят… Там чистота и культура только для буржуазии. Мы же боремся за чистоту и культуру для всего народа».
Это было смелое выступление. Сказать тогда, что в Германии хорошие магазины и вежливые продавцы, наверное, был способен не каждый.
Встречались, правда, речи и похлеще. В августе 1945 года Мариэтта Шагинян на собрании Союза советских писателей рассказала о бунте пятнадцати тысяч рабочих на Урале.
Она даже заявила, что рабочие голодают, а райкомы и обкомы обжираются. Приходится удивляться, что ее тогда не посадили.
Не посадили и поэтессу Маргариту Алигер. В начале июня 1946 года она привезла в Ленинград стихотворение о евреях. В нем были такие строки:
И в черном жилище руки грея,
Я осмеливаюсь спросить:
Кто мы такие? Мы – евреи,
Как мы смеем это позабыть?
…
Этикетка «юдэ», кличка «жид»,
Нас уже почти что нет на свете.
Нас почти ничто не оживит.
Мы евреи! Сколько в этом слове
Горечи и бесприютных лет!
Я не знаю, есть ли голос крови,
Знаю только – есть у крови цвет.
Алигер писала эти строки не о фашистской Германии, а о нашей, советской действительности. Не случайно начальник 2-го Управления МГБ СССР направил это стихотворение в агитпроп ЦК ВКП(б) для сведения.
После войны антисемитизм в СССР усилился и бороться с ним довоенными методами, то есть репрессиями, перестали. Усвоив уроки немецкой пропаганды и заметив большее стремление евреев во время войны на Восток, чем на Запад, Сталин перестал их опекать. Его опала по отношению к евреям, конечно, не сопровождалась ссылками и переселениями, как в отношении греков, калмыков и некоторых народов Кавказа.
Впрочем, наиболее тяжелым и гнетущим для евреев был отнюдь не государственный антисемитизм. В послевоенной школе, если на уроке по той или иной причине упоминалось слово «еврей», в классе поднимался крик – сильный и долгий. Кричали все, желая тем самым выразить свое осуждение этой нации и свою непричастность к ней. Правда, в сороковые годы бытовой антисемитизм не достиг еще того накала, который он имел в первой половине пятидесятых годов, в особенности после «дела врачей», когда евреи боялись выйти на улицу.
Об антисемитизме того времени свидетельствует такая сценка. В парикмахерской на Петровке (бывшая парикмахерская Андреева, что напротив Столешникова переулка) работал мастер Стремовский. Однажды в начале пятидесятых годов к нему в кресло сел некий гражданин, который заявил: «Брей меня, жидовская морда!» У парикмахера затряслись руки, он совершенно растерялся, а клиент продолжал в таком же духе до тех пор, пока какой-то военный не возмутился и не гаркнул: «Да это же фашист!»
Следует заметить, что в послевоенные годы плохое к себе отношение москвичей чувствовали не только евреи и армяне, но и грузины, несмотря на то, что грузином был сам Сталин. Народ все равно возмущался, говорил, что грузины не работают, налоги не платят, а только спекулируют на рынках фруктами.
Конечно, во всей этой неприязни к инородцам дала себя знать усталость людей от всех пережитых бед: голода, холода, революций, войн и репрессий. Русские вообще стали считать себя самым несчастным народом на свете.