Я путник.
* * *
Сходка — перед коммиссаровой избой. Вокруг столика зыбучего, под рябинкой, на завалинке, крылечке, на трехногих стульях и скамье, под вечереющим сентябрьским небом заседают граждане. Раньше я их знал мало. Теперь — побольше. Помню, я их стеснялся, ибо был вдали от интересов их, стремлений, вкусов. А сейчас, по моему, они меня стесняются. Мы совсем в добрых отношениях. Но — меж нами пропасть. В разные стороны мы глядим, разно живем, разно чувствуем. Я для них слишком чудной, они для меня слишком жизнь.
«Жизнь, как она есть»…
Невесело.
Записывают, сколько кто посеял, что собрал. Сколько отдать, куда везти. Все мрачны. Впереди голодная зима.
Среди унылых буден вдруг из за ракиты выглянут глазенки детские, знакомые косицы; светлым, теплым проблеснет оттуда. И за ужином рассказывает девочка:
— Мой папа на сходке бы-ыл, уж он там с мужиками разговарива-ал, а я подслушивала. А потом мы: я, Катька ротастая, Катя Клавиш, Серенько, Оля, в ночное ездили. Уж хорошо ехать было, я рысью ехала, и даже меня Серенька догнать не мог.
Привет безсцельному! Глазам, ребятам, играм, ветерку, облаку, благоуханью.
«Жизнь — как она есть» — долой.
И в то время, когда девочка с друзьями скачет на овсянище, или к дубкам на ржанище, отец выходит в поле, как и много лет он выходил в поля родные, на заре. Как здесь безмолвно! Как знакомы дали, очертания лесочков, нив и колоколен. Вечером, в поле кажется, что людей нет, а есть Бог, вечность, природа, медленно, беззвучно протекающие.
«Ничего не было, ничего и не будет».
Или
«Все было уже, и все будет».
* * *
Несколько позже: стоим у опушки рощи дубовой. Луна в ясном небе. Зеленя в слабом серебре росы. Точно мерцает, мреет что-то над ними, как серебряные ризы Богоматери.
Одень покровом своим бедный мир, дохни сиянием своим в души страждущия!
Вечером, когда детские уста станут произносить слова молитвы: («Достойно есть яко воистину, блажити тя Богородицу…» Ты сойди, душа мира, свет мира, Богоматерь в ризах серебряных, осени души страждущие.
Мы стоим. Смотрим, слушаем, два призрака, два чудака в пустынях жизни.
Бор. Зайцев.
Сентябрь 1920 г.
М. Осоргин
Пиппо
(Из итальянских воспоминаний).
Одноглазый Пиппо и его маленькая дочка… Великий певец кабачков… Ну кто же в Риме не знал его! И даже за пределами Рима, куда он уезжал на гастроли по вызову истинных ценителей уличного пенья.
Дочурка его, Мариетта, выросла на моих глазах. Помню, когда ей было лет девять — десять и она уже играла нелегкие пьесы. Личико круглое, всегда такое серьезное, освещенное милой, такой праведной, такой сознательной, ясной, разом и взрослой и детской улыбкой. Пиппо пел, она аккомпанировала; а если она играла, тогда уже Пиппо подыгрывал ей на гитаре, как может подыгрывать только тот, кто на гитаре живет, как мы живем на земле. Ибо и Пиппо и дочка его были музыкальны до зависти, по итальянски музыкальны, милостью Господа Бога, морского прибоя, янтарного вина и голубой небесной симфонии.
Откуда он взялся, этот Пиппо? Ну, а откуда взялся, скажем, Пасквино, или Марфорио, или мадама Лукреция? Вырыли их из земли, безносыми, однорукими мраморами и поставили там, где нашли; и они немедленно прославились и стали своими, римскими, народными. И одноглазый Пиппо явился, я думаю, точно так же, из римской почвы, или из какого-нибудь барельефа, вделанного в стену старой престарой траттории. Пожалуй, он был раньше сатиром где-нибудь в загородной вилле, пару столетий гримасничал на пьедестале, а затем, тяжко охая, спустился, взял гитару, и пошел петь по именитым кабачкам. Было в нем также нечто родственное тому подвальному моху, которым обросла бутылка искристого Trebbiano bianco sceltissimo, подаренная нам садами Фраскати. Говорят также, что Пиппо был когда-то оперным артистом. Возможно и то. Несомненно, что его дочка, Мариетта, обучалась игре на мандолине у опытного учителя, кажется у немца. И в Берлине Пиппо бывал. Имя же Пиппо уменьшено из Филиппо. Но почитатели звали его не по имени, а по великой его профессии: маэстро.
Густой минестроне (что-нибудь вроде pusta е ceci) с'еден, следуют Карчоффи alla giudea (сильно румяные, внутри чеснок), за ними печенка alla veneziana (с луком, сочная, духовитая). А в салат милый сор Анджело, падроне кабачка, положил два кусочка льду для свежести. Розина же, его старшая дочь (она все еще ждет жениха! А пора бы!), все это приправила улыбкой. И в толстом стакане, на толстой ножке, кусок льду ждет, чтобы его залили расплавленным янтарем Фраскати. В перспективе свежий, сочный, с кисточкой кудрявой зелени, анисовый корень, финоккьо, очаровательный фрукт, не желающий называться овощем. И тут то слегка подшаркивая ногой, светясь круглым глазом, приветливо мигающим, с гитарой в черном мешке, в сопутствии Марьеттины, является под сень плохого винограда неунывающий маэстро, неисчерпаемый кладезь жизненной энергии, одетой в рифмы и положенной на музыку. Buen giorno a tutti e buon appetito! Всем добрый день и приятного аппетита.
— Как дела, маэстро?
— N'c'é male, сор Милэле, струны держатся.
— А ты, Мариеттина, как живешь?
Мариеттина делает книксен и также на жизнь не жалуется. Она уже устроилась на стуле, поодаль от столиков, так, чтобы всем ее было слышно и ей всех видно. И уже посылает уверенную взрослую свою улыбку. А сама едва побольше своей мандолины.
С чего начать? С бравурной песни — слишком солнце высоко; грусть разводить — эх и без того в мире много печали. И Пиппо пока начинает с полулитра белого, принесенного Розиной. Этот полулитр окупит первая же тарелочка медной и никелевой монеты.
А сам уже перебирает струны, ища мотив настроения. Кто сегодня в кабачке? Пара художников, пара извозчиков, старая синьора, немецкая чета с красными шеями, да давний русский знакомый синьор Микэле.
И пока единый опытный глаз маэстро оглядывает обедающих, струны гитары уже спелись о чем то со струнами мандолины. Немцы, случайные посетители, удивленно поднимают головы: им эта музыка знакома, но откуда могут знать ее итальянские проходимцы? И так исполнять на нехитрых инструментах! С такою серьезностью!
Разговоры стихают. Марьеттина наклоняет ушко к самому инструменту, точно вслушивается, что такое вздумала поведать девочке ее умная всезнайка-мандолина. Иногда маленькая музыкантша переводит взор на отца, и в эту минуту ее глаза спрашивают: «Папа, ты слышишь. Эге? Что это такое мандолина рассказывает»? Он же, добро улыбаясь, успокаивает ее недоумение: «Ну да, Marietta mía, ведь то же самое говорит и моя гитара!» Сор Анджело, не великий знаток музыки, хотя любитель веселого пения, старается быть серьезным; он остановился в дверях кухни, лицом в садик, и гладит себя по круглому животу — знак удовольствия. Розина пригорюнилась, если только можно это слово применить к итальянской девушке. И беспокойно, но и безшумно, мечется в окне, затянутом двойной частой сеткой, редкая птица — галка, чахлая, потрепанная, подобранная в поле великим охотником, синьором Анджело, и присоединенная к достопримечательностям кабачка.
Собственно говоря, галке пора уже спать; солнце сейчас сядет, а когда сядет солнце, — сразу наступит темнота. В Италии нет сумерек, как нет и сумеречного настроения. Или светло — или черно; или на душе безотчетно радостно — или же скука черная, особенно несносная, когда дует сирокко. Полутени нашей, млеющей нашей грусти, ленивого мечтательного полумрака-полусна нашего Италия не знает и не хочет знать. Быстры смены тьмы и света в ее небе и благодатном воздухе.
И, повернув быстро голову к дочке, маэстро мигает ей единственным глазом. Аккорд, еще аккорд, чип-чип по струнам гитары, резкая трель мандолины, — и маэстозо немецкой музыки нарушено. Только на миг смолкли звуки, Мариетта улыбнулась, маэстро вскинул гитару под мышку, одной ногой на стул, эге! — пришло время для мелодии Неаполя и римских stornelli. Можно бы осудить настоящего маэстро за такой смелый переход, но Пиппо, ценя музыку Германии, не долюбливает самих германцев. Потому то он и позволяет себе смазать их важность и напыщенность внезапными аккордами.