Все, что досужие языки наплели позже о причинах его смерти, было ложью.
Слово Леониду Утесову:
«Первую встречу у рояля с Дуней я не забуду никогда. Я был ошеломлен необыкновенной изобретательностью и юмором, с которыми он разделывал для капустника разные песни, внося в них такие музыкальные обороты, которые кто другой вряд ли мог и придумать.
Поразительно было видеть, как работал Дунаевский. Все было весело и необыкновенно музыкально. Улыбка играла на его лице. Пальцы скользили по клавиатуре. И мне казалось, что и пальцы тоже посмеиваются…
1930 год. Ленинград. Мюзик-холл. Дунаевский – дирижер оркестра. Я выступаю со своей первой программой. Мы часто беседуем, сидя у рояля. И оба любим эти беседы. Оба молоды, оба готовы, погрузившись в море звуков, мечтать и не замечать всего, что нас окружает.
– Исаак Осипович! – кричит помощник режиссера. – Вас ждут на сцене!
Но Дунаевский ничего не слышит и продолжает играть. Для того чтобы его остановить, его нужно схватить за руки. Именно это я и делаю:
– Дуня, тебя зовут.
– А? Где? – Он как будто просыпается.
– Тебя зовут на сцену, – повторяю я.
Он нехотя встает, и в глазах его скука. Туда, куда его зовут, он идет нехотя. Там уже другая жизнь. Там репетиция. Там огорчения. Кто-то взял не ту ноту, кто-то фальшиво спел, кто-то неритмично танцует. Нет порыва, нет вдохновения, – значит, нет и творчества. И ему скучно…
Песни Дунаевского постоянно появлялись в наших программах. Именно нашим коллективом была исполнена и последняя песня Дунаевского „Я песне отдал все сполна“.
Когда его уже не стало, а мне приходилось на сцене исполнять его песни, к горлу подкатывал комок, и я боялся, что появятся предательские слезы. Вы скажете, что это сентиментальность. Может быть. Я ее не стыжусь. Я только хочу, чтобы ее не видели у меня на сцене – не за этим приходит к нам зритель.
Дорогой Дуня! Я полюбил тебя – музыканта, тебя – художника. Много лет мы были творчески неразлучны.
Вот мой рояль, за которым ты сидел, создавая песни „Веселых ребят“. Он цел, этот рояль. Он звучит, блестит, он даже не старится, но он меня больше не радует. В нем умолкла твоя душа.
Песни – как люди: они рождаются, и продолжительность их жизни разная. Одни, плохие, умирают быстро, другие, хорошие, живут долго. Правда, с людьми часто бывает наоборот. Хорошие умирают. А плохие живут и живут. Это, конечно, не закономерность, но, к сожалению, часто так случается.
Я продолжаю шагать по песенному пути, но уже не чувствую твой дружеский локоть. Я вспоминаю все, что создано тобой, и, как жаждущий путник в пустыне, пью из волшебного ручья, встретившегося мне на пути, прозрачную, живительную влагу».
Николай Эрдман
«Виноват, уберите секиру!»
Приходилось читать, что, после того как в 1933 году Николая Эрдмана арестовали и он провел три года в ссылке, его сломали. Ничего равного своим пьесам «Мандат» и «Самоубийца» – классике отечественной сатирической драматургии – он не написал.
Не могу с этим согласиться. Действительно, как Николай Робертович объявил в письме из заключения: «Писать пьесу не имеет смысла. Для меня закрыли двери всех театров», так ни на одно многоактное произведение больше не замахивался. Но значило ли это, что его сломали, – сомнительно.
Судите сами. В 1939 году он пишет для Леонида Утесова сатирическую комедию в одном действии «Царевна Несмеяна». Сама идея сочинить в ту пору такое могла прийти в голову далеко не сломленному человеку. Она была не только смелой, но и крамольной. Говорить со сцены в конце тридцатых годов, что кому-то совсем не до смеха, когда лучший друг физкультурников, артистов, пожарников и ученых громогласно провозгласил: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей!»? Когда из каждого окна надрывались радио и грампластинки: «Радостно год за годом в нашей веселой стране», «Живем мы весело сегодня, а завтра будет веселей»? Когда на эстраде и киноэкранах распевали хоровые коллективы: «Недаром нам солнце смеется и ветер веселый поет», «Каждый может стать моложе, если ветра веселого хлебнуть»? И удивлялись: «Ну как не запеть в молодежной стране», которая «бежит и весело хлопочет»? Когда смех делается главным критерием жизни, ведь даже «Если милый не смеется, трудно милого любить».

Николай Эрдман (1900–1970)
Эту великую мысль о всесоюзном веселье в 1937–1940 годах всемерно утверждали те, кто из кожи лез вон, чтобы отметиться в кругах, которые могли еженощно послать туда, где уже никак не запеть. Арифметика тут простая, хоть ничего и не гарантирующая.
Труднее понять человека, который уже узнал, почем фунт лиха, и делает в своей пьесе героиней ту, которая смеяться не хочет. Не хочет, и все тут, а каждого, кто попытается ее рассмешить и не сделает этого, ждет веселенький финал – «усекновение головы». И уж совсем ни в какие ворота – заставить царевну засмеяться в этой пьесе так никому и не удается. Вопреки сказке, что не становится былью.
Летом 1940 года в джазе Утесова приступили к репетициям. Эрдман прочел «Несмеяну» оркестру. Как всегда в своем стиле – ровным голосом, без единой улыбки. Музыканты смеялись до упаду. Распределили роли: Утесов – Ведущий и Боцман, Эдит Утесова – Царевна, Царь Горох – Аркадий Котлярский, Палач – Николай Самошников.
В Главрепертком (Главное управление по контролю за репертуаром – так называлось цензурное отделение, работавшее при НКВД) Леонид Осипович пьесу повез сам, больше всего, по его словам, опасаясь за финал, где после неудачной попытки рассмешить Царевну Боцман слышит приказ Гороха:
– Отсечь ему голову!
В отчаянии Боцман опускается на заранее приготовленную плаху.
– Зачем же вы так некультурно поступаете? – укоряет его Палач, стоящий рядом с секирой наготове. – Вот вы на нее садитесь, а потом голову будете класть!
Но Боцман просит дать ему еще одну, последнюю попытку и поет «Куплеты под секирой». Куплеты, не потерявшие и сегодня (сколько лет спустя?) злободневности, – радостный признак устойчивости государства Российского. Вот они:
Извините меня за нахальство,
Но поведать хотел бы я миру,
Что творит в учрежденьях начальство…
Виноват, уберите секиру.
И от вас я, конечно, не скрою,
Как порой получают квартиру.
Познакомиться надо с женою…
Виноват, уберите секиру.
Наш кассир на растрату решился,
И беда угрожала кассиру.
И тогда наш кассир поделился…
Виноват, уберите секиру.
У поэта способностей нету,
Зря насилует бедную лиру.
Так за что же, скажите, поэту…
Виноват, уберите секиру.
Я за правду готов хоть на плаху,
Сочиняю на язвы сатиру
И бичую, бичую без страху…
Виноват, уберите секиру!
И цензор, конечно, все это немедленно запретил? Ничего подобного! Не знаю, может быть, он потерял бдительность после визита Леонида Осиповича, сумевшего на этот раз без труда и не единожды его рассмешить? Утесов умел это делать, считая себя прирожденным клоуном. Во всяком случае, цензор (эту должность в те годы официоз элегантно именовал «политредактором»), получив пьесу для прочтения 23 июля, на следующий же день ее разрешил. И на невиданно большой срок – до 31 мая 1941 года! А в «Куплетах под секирой» вычеркнул только одну строчку, показавшуюся ему грубой, – «Извините меня за нахальство». И все. Ни одной помарки!