3 Царям дворец построил Растрелли. Цари рождались, жили, старели. Дворец не думал о вертлявом постреле, не гадал, что в кровати, царицам вверенной, раскинется какой-то присяжный поверенный. От орлов, от власти, одеял и кру́жевца голова присяжного поверенного кружится. Забывши и классы и партии, идет на дежурную речь. Глаза у него бонапартьи и цвета защитного френч. Слова и слова. Огнесловая лава. Болтает сорокой радостной. Он сам опьянен своею славой пьяней, чем сорокаградусной. Слушайте, пока не устанете, как щебечет иной адъютантик: «Такие случаи были — он едет в автомобиле. Узнавши, кто и который, — толпа распрягла моторы! Взамен лошадиной силы сама на руках носила!» В аплодисментном плеске премьер проплывает над Невским, и дамы, и дети-пузанчики кидают цветы и роза́нчики. Если ж с безработы загрустится сам себя уверенно и быстро назначает — то военным, то юстиции, то каким-нибудь еще министром. И вновь возвращается, сказанув, ворочать дела и вертеть казну. Подмахивает подписи достойно и старательно. «Аграрные? Беспорядки? Ряд? Пошлите, этот, как его, — карательный отряд! Ленин? Большевики? Арестуйте и выловите! Что? Не дают? Не слышу без очков. Кстати… об его превосходительстве… Корнилове… Нельзя ли сговориться сюда казачков?!. Их величество? Знаю. Ну да!.. И руку жал. Какая ерунда! Императора? На воду? И черную корку? При чем тут Совет? Приказываю туда, в Лондон, к королю Георгу». Пришит к истории, пронумерован и скреплен, и его рисуют — и Бродский и Репин. 4
Петербургские окна. Сине и темно. Город сном и покоем скован. НО не спит мадам Кускова. Любовь и страсть вернулись к старушке. Кровать и мечты розоватит восток. Ее Волос пожелтелые стружки причудливо склеил слезливый восторг. С чего это девушка сохнет и вянет? Молчит… но чувство, видать, велико́. Ее утешает усастая няня, видавшая виды, — Пе Эн Милюков. «Не спится, няня… Здесь так душно… Открой окно да сядь ко мне», – Кускова, что с тобой? — «Мне скушно… Поговорим о старине». – О чем, Кускова? Я, бывало, хранила в памяти немало старинных былей, небылиц — и про царей и про цариц. И я б, с моим умишкой хилым, — короновала б Михаила. Чем брать династию чужую… Да ты не слушаешь меня?! — «Ах, няня, няня, я тоскую. Мне тошно, милая моя. Я плакать, я рыдать готова…» – Господь помилуй и спаси… Чего ты хочешь? Попроси. Чтобы тебе на нас не дуться, дадим свобод и конституций… Дай окроплю речей водою горящий бунт… — «Я не больна. Я… знаешь, няня… влюблена…» – Дитя мое, господь с тобою! — И Милюков ее с мольбой крестил профессорской рукой. – Оставь, Кускова, в наши лета любить задаром смысла нету. — «Я влюблена», — шептала снова ушко профессору она. – Сердечный друг, ты нездорова. — «Оставь меня, я влюблена». – Кускова, нервы, — полечись ты… — «Ах, няня, он такой речистый… Ах, няня-няня! няня! Ах! Его же ж носят на руках. А как поет он про свободу… Я с ним хочу, — не с ним, так в воду». Старушка тычется в подушку, и только слышно: «Саша! — Душка!» Смахнувши слезы рукавом, взревел усастый нянь: – В кого? Да говори ты нараспашку! — «В Керенского…» – В какого? В Сашку? — И от признания такого лицо расплы́лось Милюкова. От счастия профессор о́жил: – Ну, это что ж — одно и то же! При Николае и при Саше мы сохраним доходы наши. — Быть может, на брегах Невы подобных дам видали вы? |