Мой университет Французский знаете. Де́лите. Множите. Склоняете чу́дно. Ну и склоняйте! Скажите — а с домом спеться можете? Язык трамвайский вы понимаете? Птенец человечий чуть только вывелся — за книжки рукой, за тетрадные дести. А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести. Землю возьмут, обкорнав, ободрав ее, — учат. И вся она – с крохотный глобус. А я боками учил географию, — недаром же наземь ночевкой хлопаюсь! Мутят Иловайских больные вопросы: – Была ль рыжа борода Барбароссы?— Пускай! Не копаюсь в пропы́ленном вздоре я — любая в Москве мне известна история! Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть), — фамилья ж против, скулит родовая. Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая. Научатся, сядут — чтоб нравиться даме, мыслишки звякают лбенками медненькими. А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками. Окном слуховым внимательно слушая, ловили крыши – что брошу в уши я. А после о ночи и друг о друге трещали, язык ворочая – флюгер. Взрослое
У взрослых дела. В рублях карманы. Любить? Пожалуйста! Рубликов за́ сто. А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый. Ночь. Надеваете лучшее платье. Душой отдыхаете на женах, на вдовах. Меня Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых. В сердца, в часишки любовницы тикают. В восторге партнеры любовного ложа. Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстно́ю площадью лежа. Враспашку — сердце почти что снаружи — себя открываю и солнцу и луже. Входите страстями! Любовями влазьте! Отныне я сердцем править не властен. У прочих знаю сердца дом я. Оно в груди – любому известно! На мне ж с ума сошла анатомия. Сплошное сердце — гудит повсеместно. О, сколько их, одних только весен, за 20 лет в распаленного ввалено! Их груз нерастраченный – просто несносен. Несносен не так, для стиха, а буквально. Что вышло Больше чем можно, больше чем надо — будто поэтовым бредом во сне навис — комок сердечный разросся громадой: громада любовь, громада ненависть. Под ношей ноги шагали шатко — ты знаешь, я же ладно слажен, — и все же тащусь сердечным придатком, плеч подгибая косую сажень. Взбухаю стихов молоком – и не вылиться — некуда, кажется – полнится заново. Я вытомлен лирикой — мира кормилица, гипербола праобраза Мопассанова. Зову Подня́л силачом, понес акробатом. Как избирателей сзывают на митинг, как села в пожар созывают набатом — я звал: «А вот оно! Вот! Возьмите!» Когда такая махина ахала — не глядя, пылью, грязью, сугробом, — дамье от меня ракетой шарахалось: «Нам чтобы поменьше, нам вроде танго́ бы…» Нести не могу — и несу мою ношу. Хочу ее бросить — и знаю, не брошу! Распора не сдержат ребровы дуги. Грудная клетка трещала с натуги. Ты Пришла — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком. И каждая — чудо будто видится — где дама вкопалась, а где девица. «Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его — ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне. Невозможно
Один не смогу — не снесу рояля (тем более — несгораемый шкаф). А если не шкаф, не рояль, то я ли сердце снес бы, обратно взяв. Банкиры знают: «Богаты без края мы. Карманов не хватит — кладем в несгораемый». Любовь в тебя — богатством в железо — запрятал, хожу и радуюсь Крезом. И разве, если захочется очень, улыбку возьму, пол-улыбки и мельче, с другими кутя, протрачу в полно́чи рублей пятнадцать лирической мелочи. |