Вот так и сработал наш суд. Что тут можно сказать? Может быть, упомянуть фразу, произнесенную одним из героев известного фильма: «Да здравствует наш советский суд, самый гуманный и справедливый суд в мире»…
Словом, отцу зачитали приговор, который в точности повторял обвинительное заключение прокуратуры с одним добавлением: «Суд не считает целесообразным применение ко мне высшей меры наказания — смертной казни (значит, такая все же предусматривалась. — Авт.) и основывает свой приговор на материалах, имеющихся в деле, но не рассмотренных в судебном заседании».
Отца приговорили к пятнадцати годам тюремного заключения по статьям 17, 58 п. 1б УК РСФСР. Приговор был окончательный и обжалованию не подлежал. Это случилось 12 сентября 1958 года. Со времени ареста отца в 1953 году он провел в тюрьме уже пять жутких, мучительных лет.
После суда отца в спецвагоне отвезли во Владимирскую тюрьму, в которой он не раз бывал в свое время по служебным делам. Поместили его в больничном корпусе. Мы ездили туда два раза в год на свидания. Они проходили на первом этаже главного здания тюрьмы. Технология входа такова: в вестибюле за стойкой — дежурный офицер, предъявляешь паспорт, он его кладет в нишу ящика на стене, потом проходишь налево по коридору и в конце справа — узкая комната с железными решетками и полупрозрачным стеклом в единственном окошке. Посередине комнаты большой стол, по бокам — скамейки, на обеих стенах — картины (фотокопии), в углу у входа — тумбочка с графином. Мы входили тогда, когда отец был уже в комнате, рассаживались: отец и сотрудница-сержант — с одной стороны стола, мы — с другой. Разговор длился 30–40 минут. «Лишнее» говорить не разрешалось. Каждая беседа записывалась, мы это знали. Первыми комнату всегда покидали мы, при этом всякий раз отец говорил нам, ребятам: «Осторожно, голову» (низкая дверь). У дежурного получали паспорта — и на улицу.
Переписка была такая: мы, то есть мама, я, брат, родственники — могли писать когда угодно, сколько угодно, отец же — одно письмо в месяц.
Мать писала отцу почти каждый день. Мамины письма отец привез из тюрьмы, они и сейчас находятся у брата.
По мере взросления накапливались знания об отце, его работе. Если поначалу для меня он был просто генерал, каких было много, то потом я уже знал, что он не простой генерал, а прошел тяжкий путь от рядового чекиста — с четырнадцатилетнего возраста, до руководителя разведывательно-диверсионной службы органов безопасности Советского государства.
О том, с каким доверием к нему относился товарищ Сталин, говорит такой факт: во время подготовки и проведения Ялтинской конференции, когда наркомы внутренних дел и государственной безопасности, а также их замы были в Ялте, два человека две недели руководили наркоматами СССР: Судоплатов — НКГБ, Богдан Кобулов — НКВД.
Наше положение в эти годы немного улучшилось. Опасаясь, что ее лишат пенсии, мама, как выше я уже упоминал, научилась шить и скоро как портниха стала пользоваться популярностью среди новых друзей из мира искусства, что приносило ей дополнительный заработок. И когда Хрущев урезал военные пенсии, она по-прежнему была в состоянии содержать нас, детей, и свою мать. МВД попыталось было отобрать у нас квартиру в центре Москвы, но не смогло сделать это на законных основаниях, поскольку мама была участником войны и получала военную пенсию.
К счастью, пребывание отца во Владимирской тюрьме совпало с кратким периодом хрущевской либерализации дисциплинарной системы. Ему было разрешено получать до четырех продуктовых передач ежемесячно. Правда, держали его в одиночной камере, но все же полностью он не был изолирован — имел доступ к газетам, мог слушать радио, пользоваться тюремной библиотекой.
Отец продолжал в тюрьме доказывать свою невиновность, требовал освобождения и реабилитации. Как позднее он вспоминал, его хлопоты не были напрасными: «В 1960 году меня вызвали в кабинет начальника тюрьмы. Там вместо начальника находился представительный, модно одетый мужчина за пятьдесят, следователь по особо важным делам Комитета партийного контроля Герман Климов (отец известного кинорежиссера Элема Климова).
Он сказал, что Центральный Комитет партии поручил ему изучить мое следственное и личное дело из управления кадров КГБ. Центральный Комитет интересуют данные об участии Молотова в тайных разведывательных операциях Берия за рубежом, а также, что особенно важно, имена людей, похищение и убийство которых было организовано Берия внутри страны.
Климов предъявил мне справку для Комитета партийного контроля, подписанную заместителем Руденко Салиным. Справка содержала перечень тайных убийств и похищений, совершенных по приказу Берия. Так, прокуратура, расследуя его дело, установила, что в 1940–1941 годах он отдал приказ о ликвидации бывшего советского посла в Китае Луганца и его жены, а также С. Кулик, жены расстрелянного в 1950 году по приказу Сталина маршала артиллерии Кулика.
Прокуратура располагает, говорилось в справке, заслуживающими доверия сведениями о других тайных убийствах по приказу Берия как внутри страны, так и за ее пределами, однако имена жертв установить не удалось, потому что Эйтингон и я скрыли все следы. Также указывалось, что в течение длительного времени состояние здоровья мое и Эйтингона не позволяло прокуратуре провести полное расследование этих дел.
Климов от имени ЦК партии потребовал рассказать правду об операциях, в которых я принимал участие, так как в прокуратуре не было письменных документов, подтверждавших устные обвинения меня в организации убийства Михоэлса, — это, видимо, смущало Климова. Он был весьма удивлен, когда я сказал, что совершенно непричастен к убийству Михоэлса, и доказал это. Ему надо было прояснить темные страницы нашей недавней истории до начала работы очередного партийного съезда, который должен был состояться в 1961 году, но мне показалось, что он проявлял и чисто человеческий интерес и сочувственно относился к моему делу.
Я не отрицал своего участия в специальных акциях, но отметил, что они рассматривались правительством как совершенно секретные боевые операции против известных врагов Советского государства и осуществлялись по приказу руководителей, и ныне находящихся у власти. Поэтому прокуроры отказались письменно зафиксировать обстоятельства каждого дела. Климов настойчиво пытался выяснить все детали — на него сильное впечатление произвело мое заявление, что в Министерстве госбезопасности существовала система отчетности по работе каждого сотрудника, имевшего отношение к токсикологической лаборатории.
Климов признал, что я не мог отдавать приказы Майрановскому или получать от него яды. Положение о лаборатории, утвержденное правительством и руководителями НКВД— МГБ Берия, Меркуловым, Абакумовым и Игнатьевым, запрещало подобные действия. Этот документ, сказал Климов, автоматически доказывает мою невиновность. Если бы он был в деле, мне и Эйтингону нельзя было бы предъявить такое обвинение, но он находился в недрах архивов ЦК КПСС, КГБ и в особом делопроизводстве прокуратуры.
Отчеты о ликвидациях нежелательных правительству лиц в 1946–1951 годах составлялись Огольцовым как старшим должностным лицом, выезжавшим на место их проведения, и министром госбезопасности Украины Савченко. Они хранились в специальном запечатанном пакете. После каждой операции печать вскрывали, добавляли новый отчет, написанный от руки, и вновь запечатывали пакет. На пакете стоял штамп: «Без разрешения министра не вскрывать. Огольцов».
По распоряжению Климова мне в камеру дали пишущую машинку, чтобы я напечатал ответы на все его вопросы. Они охватывали историю разведывательных операций, подробности указаний, которые давали Берия, Абакумов, Игнатьев, Круглов, Маленков и Молотов, а также мое участие в деле проведения подпольных и диверсионных акций против немцев и сбору информации по атомной бомбе. Наконец, по предложению Климова я напечатал еще одно заявление об освобождении и реабилитации. Учитывая его совет, я не упоминал имени Хрущева, однако указал, что все приказы, отдававшиеся мне, исходили от ЦК партии. Климов уверил меня, что мое освобождение неизбежно, как и восстановление в партии. Такие же обещания он дал и Эйтингону».