– Так ведь этот подонок сказал ей, что совершить двойное самоубийство – единственный способ быть вместе, раз родители против! Они умеют в уши лить, я-то уж знаю, – запричитала выбравшаяся из-под стола женщина-накодо.
– Обрюхатил бедную девочку и сам же убил!
– Кошмар какой… Она прыгнула, а он – нет… Просто стоял и смотрел? Неудивительно, что эта Хаями обратилась мононоке и пришла за ним!
– Не она мононоке, – прошептала Кёко.
Четыре звука плача, лишь три из которых женские. Топот неуклюжих ног. Округлый силуэт, как фасоль или яйцо.
– Форма, – произнёс Странник, распахивая крышку своего короба. – Конаки-дзидзи.
«Дух умертвлённого ребёнка».
И это действительно был он, теперь Кёко видела воочию. Вот они, тянутся из темноты пухлые ручки, которые должны быть маленькими и милыми, но уродливые и раздутые, сплошь мышцы, не обтянутые кожей. Вот он, топот ног, которые ещё должны уметь ходить, но уже вынуждены бегать; поэтому и форма долго не держится, поэтому мононоке и перемещается так хаотично, прячется в тенях, учиняет беспорядок и хватает, тянет, толкает. Из паланкина, из окна… Вот и четвёртый плач – детский, заходящийся, как кашель, – и даже запах. Это пахло скисшим молоком.
Действительно самый настоящий конаки-дзидзи. Этому ребёнку, который никогда и не жил, было суждено отправиться в Страну Жёлтых вод, чтобы после переродиться, но он решил остаться. Если подумать, у него и Кёко было много общего: оба умерли до того, как покинули материнскую утробу, и оба отказались это принимать. Кёко словно смотрелась в разбитое зеркало – оттуда на неё взирал ребёнок, у которого, в отличие от Кёко, не было никого, кто мог бы за него бороться. Ребёнок, которому по-настоящему не повезло.
– Первопричина – дитя, нерождённое вследствие убийства, – громко произнёс Странник. – Желание… Защитить свою мать.
Он запустил руку по забинтованный локоть в короб… И вытащил оттуда рыбку – совсем не меч, как ожидала Кёко и, судя по возгласам, все присутствующие. Рыбка та занимала не больше трети его ладони, из обожжённой глины, расписанная так искусно, точно и вправду парчовый карп. Пятна на хвосте, полосчатый узор на плавниках, а в пузе что-то громыхает, звякает, словно рыбка проглотила бубенцы вместо червяка. У Кёко была такая. А потом и у маленькой Цумики. После – у Сиори… У всех младенцев, начиная с первых недель жизни, потому что только так и можно унять их плач, когда сделать это не удаётся даже матери.
Дзинь-дзинь!
Каким разным бывает этот звук. Даже Кёко нашла его успокаивающим в этот раз, когда Странник слегка потряс рыбкой, держа её за хвост, и опустился на одно колено.
Больше он ничего не говорил, а мононоке не рычал и не плакал ни одним из четырёх голосов. Тьма и уродство отслоились от него, как кожура, и снова раздался топот, а затем – истеричный всхлип, с которым Юроичи Якумото завалился на спину, когда мимо него просеменил голый, сплошь покрытый волосами, как мехом, карапуз. Лицо точь-в-точь как у ребёнка, да и тело тоже; разве что он круглее и высотой с собаку, но как собака и лохматый. А ещё мёртвый. Пухлыми синими ручонками он потянулся к погремушке, зажатой меж острых графитовых ногтей, и схватил её за хвост.
Дзинь-дзинь!
Конаки-дзидзи потряс рыбку. Вправо-влево. Вверх и вниз. Бусины перекатывались в полой глине и звенели. Свечи, их потёкшие огарки, снова зажигались там, куда указывала пятнистым плавником рыбка, а когда конаки-дзидзи захихикал, ни одной потухшей не осталось вовсе. Заливистый детский смех и широко раскрытые белёсые глаза, как у Кёко, но сразу оба, навеки стали одним из самых горьких её воспоминаний.
После этого малыш ушёл: развернулся с глиняной рыбкой в руках и шагнул во тьму, которая спустя секунду развеялась от света, впущенного отворившимися сёдзи. Гости тут же посыпались через них наружу. Сквозь мелькающие перед глазами перепачканные кимоно Кёко разглядела спину Странника и то, как он подбирает с пола рыбку, которая исчезла вместе с конаки-дзидзи сутью, но оболочкой осталась в мире людей. Он не вернул её в короб, а сунул в рукав, прежде стерев им что-то с лица. Затем Странник обернулся, улыбнулся во весь ряд заточенных клыков и сказал:
– Церемония окончена.
V
К тому моменту, как все покинули храм Четырёх рек на вершине гор Камиуры, стали ясны две вещи. Во-первых, Юроичи Якумото умрёт всеми презираемым, одиноким и бездетным, а во‐вторых, в ближайшие полгода свадьбы в Камиуре играть точно не будут, а сам храм, возможно, закроют или снесут. Ведь пусть в этот раз и обошлось без летальных исходов, сбежавшиеся из соседних храмов настоятели ещё долго выковыривали из щелей в полу отрубленные пальцы и успокаивали оставшегося без них чиновника. Вся ответственность несправедливо легла на плечи самого храма, ибо тот не смог сдержать «нашествие злых сил», и уже куда более справедливо – на семью Якумото, которая «по небрежности своей допустила их покушение на высокопоставленное лицо». Странник же, передав одной из мико завязанную в мешочек глиняную рыбку и поклонившись, вышел из храма, и никто не стал его останавливать.
Кроме Кёко.
– Прошу, возьми меня в ученицы!
Она представляла себе это не так. Не подол свадебного кимоно, рваный до бёдер, кирпично-красного цвета от грязи и пыли; не тропу из красных цветов и крови, что тянулась за ней; не опадающие глицинии, среди которых силуэт Странника почти терялся, фиолетово-золотой, подсвеченный солнечными лучами, что выглянули из-за пелены облаков в тот самый момент, когда закончилась церемония изгнания. Кёко обещала себе держаться достойно и показать фамильную стать Хакуро, но жалко ударилась коленями о землю, припала перед Странником к земле лбом в догэдза и принялась умолять:
– Прошу, возьми меня в ученицы! Позволь учиться у тебя!
– Не возьму и не позволю, – ответил он ей, даже не оглянувшись. – Не годишься ты для этого, юная госпожа.
И продолжил идти, унося на спине лакированный короб.
В минуту отчаяния древо ломается поперёк. Ива же гнётся. Кёко стиснула зубы, но лица от земли не оторвала, не выпрямилась, даже слыша мучительный шелест лепестков глициний и зная, что расстояние между ней и Странником увеличивается, разверзается пропастью такой же, в какую упала Хаями Аманай.
– Я Кёко Хакуро из пятого дома оммёдзи, и этот дом умирает. Мой дедушка, Ёримаса Хакуро, в шаге от своей кончины, а вместе с тем под угрозой все его надежды, все чаяния, которые я имела наглость сама на себя возложить. Он с детства рассказывал мне о Страннике. Загадочном торговце, который путешествует по всему Идзанами и помогает изгонять мононоке совсем безвозмездно, ни одного мона взамен не берёт. Духи страшатся его, едва завидев, а другие экзорцисты ненавидят, ибо пытаться сравниться с ним в оммёдо сродни тому, чтобы пытаться превзойти самих ками… У меня нет ни брата, ни отца. Других мужчин в семье нет тоже. Мне не у кого учиться, да и не хочу я учиться у других. Только у Странника. Чтобы дому славу вернуть, чтобы не вымерло ремесло оммёдо. Всё готова делать! И ношу любую сносить, и любые задания, и любые опасности. Молчаливой буду, покорной буду, ни слова поперёк не скажу, пока…
– Безвозмездно помогает, говоришь?
Кёко всё тараторила и тараторила, давясь отчаянием, слезами и поднятым с тропы песком. Из-за этого она не сразу расслышала, что шуршание лепестков под зубцами гэта прекратилось, а Странник стоит и смотрит на неё издалека, но будто бы вблизи. Иначе не объяснить, почему Кёко, осмелившись приподнять голову и выглянуть из-под своей чёлки, смогла разглядеть перед собой лишь два горящих нефритовых глаза и острую улыбку. Весь мир её на них сомкнулся и стал ничем, когда она услышала:
– Вообще-то не совсем. От чая, ночлега и сытного ужина я бы не отказался.
И так они оказались в имении Хакуро.
Его священная земля, казалось, вибрировала у Кёко под ногами, когда она ступила на неё, слегка покачиваясь от изнеможения и потрясений этого дня. Тот на самом деле только начинался, время едва перевалило за полдень. Но для Кёко он уже был закончен. Измазанная в скверне, видимой и невидимой – кровь, воск храмовых свечей, позор, – она чувствовала, как земля отвергает её, сопротивляется ей, вот и гудит. А потому первым делом отправилась принимать ванну.