– Госпожа Хакуро! Лунный свет не танцует так на речной глади, как вы танцуете на сцене камиурского храма. Поистине можно решить, что ками освящает вас собой, сама Идзанами вашими стройными ручками двигает!
Несмотря на то что Кёко каждый раз оборачивалась, так и не сумев привыкнуть, что вот уже как пятнадцать лет «госпожой Хакуро» зовут не одну лишь её, в этот раз она даже не дёрнулась. Только продолжила наливать воду в железный кубок из чана, прекрасно зная, что как на небе может быть лишь одна луна, так только Кагуя-химе может услыхать подобную лесть. Очевидно, во внешнее святилище пожаловали гости.
– А это, полагаю, и есть ваша падчерица?
– Верно. Моя прекрасная старшая дочь, – ненавязчиво поправила Кагуя-химе, и Кёко всё-таки пришлось повернуться, чтобы отдать ей кубок и поклониться новым знакомым. Две мико к тому моменту покинули святилище, а все зрители – татами, разложенные вокруг храмовой сцены. Через арку, с которой сползали симэнава и талисманы офуда, просматривались пустая терраса и двор, окольцованный камфорными деревьями, где даже ни одного каннуси не было видно. Храм напомнил Кёко пруд, к которому дедушка водил их с Хосокавой в детстве: стоило взволновать воду маленьким камешком, и все карпы тоже бросались вроссыпную. Очевидно, этим камешком для храма был конец представления кагура – или же те двое, кто стоял напротив неё.
Плотный дым поднимался от ароматических палочек и курильницы, в которой шипели смолы, образовывая между ними завесу. Внешнее святилище было достаточно просторным, чтобы вместить в себя церемонии и многолюдные службы, но отчего-то Кёко вдруг сделалось очень тесно. Эти двое – мужчина и женщина в чёрно-белых одеждах – словно заполонили собой всё пространство. Возможно, дело было в том, как они нависли над Кёко, изучая её со всех сторон.
Накодо. Это определённо были накодо.
Сваты или профессиональные сводники, составляющие достойные пары, как комбинации в настольную игру маджонг.
– Будто в чан с молоком уронили, а потом макушкой засунули в печь! – зашептала одна накодо второму, цокая языком при этом так громко, что сразу стало ясно: они и не пытались обсуждать Кёко так, чтобы их не услышали. Скорее даже наоборот. – Светлая кожа всегда была в почёте, особенно сейчас, – ох, вы вообще видели, сколько стоят нынче белила без свинца в составе? – но это считалось бы слишком светлым, даже если бы в моду вдруг вошли привидения. Ощущение, что ещё немного, и я смогу увидеть её душу!
– Пугающая внешность, – поддакнул накодо-мужчина хмуро, обхватив пальцами свой подбородок с вьющейся, как детская косичка, бородкой. К его счастью, Кёко всё ещё помнила и про воспитание, и про почтение к старшим. Даже если это трудно, ох, как трудно! – А что у неё с глазом? Она ведь только на один слепая, да? В остальном-то здорова? Детей выносить сможет?
«Даже если бы была слепой полностью, как будто я глазами детей собираюсь носить!» – зло подумала Кёко. Чтобы не высказаться вслух, ей пришлось прикусить себе язык. К горлу подкатил кислый ком, прямо как тогда, когда она ещё в детстве узнала про будущее, уготовленное для всех живых женщин – и для неё тоже.
Будущее, в котором её захотят выдать замуж и лишить и фамилии, и наследия Хакуро.
Не придумай она уже тогда, что с этим делать, не стояла бы сейчас так спокойно и не таращила бы глаза, распахнув их широко-широко, дабы накодо убедились: нет, она не слепая, и да, левый глаз у неё и впрямь жуткий, такой, каким не захочешь, чтобы на тебя смотрели ночью или искоса. Неудивительно, что соседская ребятня обходила её за ри, и даже Хосокава первое время спрашивал, не лишится ли он своей драгоценной души, если будет смотреть на неё слишком долго. На какое-то время Кёко даже сама поверила, что её мать была юки-онна, но тогда бы Кёко видела этим серебряным глазом хоть что-то, не так ли? Но она не видела ничего. Словно одна часть её лица осталась мёртвой, как если бы смерть полоснула Кёко напоследок ногтём, прежде чем согласиться отдать дедушке в руки. То было вечное напоминание: как она один глаз Кёко цвета лишила, посеяв после себя лишь пепел, так и второй, карий, однажды лишит. Только уже навсегда.
– Так-то на лицо весьма миловидная, – добавила накодо-женщина, будто попыталась примешать к вылитому на Кёко дёгтю хоть каплю мёда. – И не такая высокая, как прошлая наша невеста, и бёдра, сразу видно, широкие, рожать не замучается. А щёчки и подрумянить можно! Зато крепкой выглядит, даже не скажешь, что в родах случилось такое несчастье.
И этим, снова мысленно ответила Кёко, она тоже обязана дедушке. После рождения к ней приводили восемь кормилиц, и у всех спустя день ушло молоко – пересохло в груди, стоило приложить к ней именно Кёко. Потому её пришлось вскармливать сладким наваром из риса с добавлением патоки, что, однако, действительно не помешало Кёко вырасти здоровой и даже не болеть каждую зиму, как вечно болели Цумики с Сиори. Кёко, может, и впрямь была невезучей, но скорее для всех остальных, нежели для самой себя.
– В какой день и год, говорите, она родилась? – спросил мужчина-накодо, и Кагуя-химе, прежде улыбающаяся терпеливо, немножко поморщилась.
– Нам надо знать точную дату и время, чтобы всё рассчитать и учесть. От этого ведь зависит, какого мужа ей подберём! Чтобы точно у них всё заладилось. А ещё хорошо бы взглянуть на её ладошки, – подхватила накодо-женщина. – Вдруг один окажется из огня, а второй – из стали? Чтобы к нам претензий потом никаких не было, коль однажды развестись захотят. Мы же за всё отвечаем! И мы бережём свою репутацию!
– Вы говорили, что у вас уже есть несколько кандидатов на примете. – Кагуя-химе никогда не врала, но от ответа всегда уходила ловко. – Предлагаю встретиться в имении Хакуро за чаем на следующей неделе. Что скажете?
– Мы подберём для вашей дочки самого пригожего мужа! – заявила женщина-накодо, когда они с Кагуя-химе обменялись ещё десятком любезностей, обсудили «несчастную Кёко, благо, что в счастливых руках» и, наконец, распрощались.
– Ну это уж какой согласится, – добавил мужчина чуть тише, и женщина толкнула его под рёбра локтем.
Завеса из благовонного дыма словно развеялась с их уходом, и храм оживился. Заскрёб веник по полу в руках каннуси где-то на заднем дворе, заскрипели вытряхиваемые и складываемые в кучу татами. На сливовых деревьях, что перемежались с камфорными, ещё не созрели круглые и махровые плоды, из которых осенью все семьи готовят приправу умэбоси, но Кёко уже видела сквозь прорези в расписных окнах, как они набухают, оранжевые. Косоде всё ещё прилипало к спине Кёко. Она потела, пусть уже не танцевала, и нестерпимо хотела нырнуть в какой-нибудь прохладный источник или хотя бы умыться.
«Жарко, так жарко», – стенала Кёко, и почему-то у неё в голове не было ни одной мысли об ушедших накодо и браке, как если бы они забрали все эти мысли с собой.
Зато Кагуя-химе явно беспокоилась, но непонятно из-за чего – то ли из-за выбора мужа, то ли из-за того, что не волнуется Кёко. Позволив себе ослабеть и показать это, она оперлась рукой на алтарь и, поскольку они с Кёко остались в святилище только вдвоём, наконец-то стала вести себя так, как и положено беременной женщине, отплясавшей кагура полчаса: ссутулилась, отпустила улыбку и застонала.
– Кёко, полагаю, нам нужно многое обсудить…
– Ты не знаешь, почему Хосокава сегодня не пришёл?
Кагуя-химе моргнула несколько раз глазами чёрными, как агаты в её браслетах, и скрепила пальцы на животе. Каждый её жест, как у потомственной мико, всегда был выверенным и осознанным, но этот – нет. Этот жест она повторяла всегда, когда была беременна, и ещё чаще теперь, когда носила ребёнка от мужа, погибшего даже прежде, чем они оба узнали о скором прибавлении.
– Наверное, остался с господином Ёримасой, – ответила Кагуя-химе, немного погодя. – Они обсуждали что-то в его покоях, когда я уходила.
– Обсуждали?
Кагуя-химе, по унаследованному от покойного мужа долгу, хорошо заботилась о Ёримасе: заваривала мягкую кашу, ставила благовония, проветривала комнату, – но Кёко брала на себя все остальные заботы, начиная с того, чтобы расчесать дедушке волосы, и заканчивая тем, чтобы этой кашей его накормить. Возможно, Кагуя-химе было просто невдомёк, что её дедушка ни с кем не разговаривал вот уже три месяца. Даже по имени Кёко больше не звал, никаких тебе «внучка» и уж тем более «подойди». Пусть глаза его каждое утро открывались, а вечером закрывались опять, осмысленности в нём было не больше, чем в новорождённом. И если дедушка наконец-то накопил достаточно ки, чтобы снова заговорить, хоть и ненамного… То почему же не с ней?