Ускоренные темпы эволюции и технического прогресса сыграли свою роль в том, что именно в государствах Двуречья ранее всего дал знать о себе процесс приватизации, что именно в Западной Азии этот процесс достиг наивысшего для древневосточных обществ уровня и что в результате этого здесь сложились те исключительные варианты структуры (финикия, Вавилон), в которых степень частнособственнической активности намного вышла за пределы обычной для неевропейских обществ нормы. Финикийцы не были абсолютно независимой и автономной структурой; напротив, они ухитрялись благополучно существовать и даже процветать лишь под покровительством все тех же восточных держав, которые по ряду причин были заинтересованы в существовании финикийского феномена и, во всяком случае, не препятствовали ему. Высокие темпы приватизации и развития общества Вавилонии вызвали к жизни исключительные в своем роде и до известной степени защищавшие частнособственническую активность правовые нормы типа законов Хаммурапи. И хотя те же законы с гораздо большей силой ограничивали произвол собственника в интересах государства, они сыграли определенную роль в том, что именно в Западной Азии централизованная администрация была вынуждена в большей степени, чем где-либо, считаться с частными собственниками. Да и сама эта администрация, временами опиравшаяся на серьезную силу, отличалась не слишком большой степенью сакрализации: хотя правители Западной Азии нередко обожествлялись, уровень их обожествления был в целом намного ниже того, что был характерен для Египта или Китая.
Все эти особенности, да еще в сочетании с политическим полицентризмом и этнической мозаикой древней Западной Азии, обусловили не только сравнительную неустойчивость здесь централизованной администрации, но и явственную тенденцию к частой смене политически господствующих этносов, а затем и «мировых» держав. И это тоже один из важных показателей более низкого уровня консервативной стабильности Западной Азии и большей открытости ее для изменений. В этом смысле западноазиатский регион стоял ближе других к античному миру, хотя степень этой близости ни в коей мере не следует преувеличивать: ее было достаточно для великого эксперимента Александра и практики эллинизма, но явно недостаточно для того, чтобы подобный эксперимент, длившийся почти тысячелетие (включая эпохи романизации и христианизации, смену господства эллинистических государств римским, а затем и византийским), заложил фундамент для «европеизации» Западной Азии или хотя бы плодотворного синтеза западноазиатской и европейско-античной структур. Как будет показано в последующих разделах работы, исламизация западноазиатского региона в исторически кратчайший срок наглядно подтвердила, что фундаментальные основы восточной структуры и после тысячелетнего эксперимента оказались практически непоколебленными. Тем более все сказанное относится к тем очагам древневосточной цивилизации, которые не отличались заметной открытостью к инновациям и много более очевидно, нежели западноазиатский, развивались за счет преимущественно собственных внутренних потенций на основе все той же фундаментальной восточной структуры.
Что касается Египта и Китая, то эти две цивилизации, несмотря на их отдаленность друг от друга, весьма близки между собой. В силу ряда существенных причин, к числу которых следует отнести большую этническую гомогенность, исторически сложившуюся и устойчивую тенденцию к слиянию политико-административной власти с религиозно-этическим авторитетом, да и еще ряд важных факторов, государство здесь было много более устойчивым, чем в Западной Азии (об Индии речь пойдет особо). Политическая администрация была незыблемой и, главное, почти автоматически регенерировала после катаклизмов очередного цикла, а величие обожествленного правителя (сына Неба или сына Солнца), выступавшего в функции связующего единства и первосвященника, считалось несомненным и неоспоримым.
Соответственно очень большую роль в Египте и Китае играли отношения централизованной редистрибуции и тотальный контроль над населением, с массовым привлечением его к исполнению многочисленных и тяжелых трудовых повинностей. И наоборот, частнособственническая активность была существенно ограничена и находилась под строгим надзором властей, не говоря уже о том, что вся правовая система – точнее, официально фиксированная система правительственных регламентаций – была отчетливо сориентирована на защиту интересов всесильного государства. Общая для обеих цивилизаций едва ли не центральная фигура жреца-чиновника различалась лишь акцентом: в Египте он был на слове «жрец», а в Китае – на слове «чиновник». Это маловажное на первый взгляд различие было, однако, весьма существенным. В Египте акцент вел к противопоставлению интересов храма центральной власти, что в итоге привело к сакрализации сословия жрецов, тогда как в Китае противоположный акцент, в сочетании с общей тенденцией примата этики над религией, вел к оттеснению собственно ритуально-религиозных функций на задний план в пользу усиления чиновничье-бюрократической администрации.
Конечно, между Египтом и Китаем были и иные различия, особенно в сложившейся системе ценностей, образе жизни, формах социальной организации населения и т. п. Однако в рамках сопоставительного анализа важно обратить внимание на то, что, несмотря на совершенно очевидную уникальность каждой из сравниваемых цивилизаций, между ними было много общего, причем это общее весьма объяснимо и с точки зрения функционально-структурной, и с позиций условий первоначального существования египетского и китайского очагов цивилизации.
Древняя Индия
С этих, да и с некоторых иных точек зрения особого внимания при сопоставительном анализе заслуживает Индия. В чем-то индийский очаг цивилизации вполне сходен с другими. С западноазиатским его сближает большая роль внешних воздействий: та цивилизация, которая наложила основной отпечаток на судьбы Индии, сложилась в результате миграции ариев, т. е. в конечном счете западноазиатского народа, одного из тех, что внесли немалый вклад в развитие западноазиатского очага цивилизации (впрочем, справедливости ради стоит заметить, что и египетский, и китайский очаги не были стерильными в этом смысле: в Египет индоевропейское влияние шло с гиксосами, в Китае оно ощущалось в Инь-Чжоу). Арийские волны принесли в древнюю Индию очень многое из того, чем к тому времени уже обладала западноазиатская культура, а с древними иранцами индийские арии были даже близкими родственниками.
Есть и нечто общее у Индии с египетским и китайским очагами цивилизации – относительная замкнутость и изолированность, явная тенденция к устойчивой консервативной стабильности. Больше того, эта тенденция в условиях миграции и завоевания чужих земель, оттеснения аборигенов и нежелания этнически смешиваться с ними (обстоятельство, совершенно чуждое и Западной Азии, и Китаю, практически незнакомое и Египту) привела к гипертрофированию упомянутой стабильности, что и нашло свое отражение в возникновении и со временем все большем укреплении системы варн, а затем и каст.
Но есть между Индией и другими очагами древней цивилизации и существенное, в некотором смысле кардинальное различие: для всей истории Индии с прихода туда ариев и вплоть до вторжения в нее воинов ислама характерны слабая политическая власть, неустойчивое государство, аморфная политико-административная структура. Неустойчивость государства была – в отличие от Египта и Китая – свойственна и западноазиатским древним обществам, о чем только что упоминалось. Но по сравнению с Индией эту власть можно было бы считать вполне устойчивой – все познается в сравнении. Встает законный вопрос: почему государственная власть в древней Индии оказалась столь слабой и, коль скоро так, не меняет ли этот важный факт все предложенные в данной работе теоретические посылки, не ставит ли он под сомнение главный тезис работы – о роли государства с его институтами власти-собственности и централизованной редистрибуции, с его доминированием над обществом и решающей ролью в системе хозяйства страны? Вопрос весьма серьезен, и на него надлежит дать достаточно убедительный ответ.