Погреб начал наполняться. Его дно мы застилали песком, репу клали на сухое, шейками в разные стороны, как ребят в тесной бане. Между слоями шёл ещё песок. Я показывал, как оставить тонкую щель у стены, чтобы воздух ходил и не собирался под крышкой в один мокрый ком. Никита сказал, что в его доме так делал ещё его тесть, только песка жалел. Мы песок не жалели. По краю ставили небольшую глиняную чашу с золой, она тянула лишнюю влажность. Этот простой приём я подсмотрел у одного старика у нас, когда ещё учился отличать пустую суету от толковой мелочи. Здесь он пришёлся как влитой.
К вечеру у погреба валялись зелёные хвостики, и земля под ногами была мягкой, как коврик. Матвей ходил вдоль него и останавливался. Не чтобы командовать, а чтобы видеть. Он сказал: на обмен выкатим завтра до зари. Везти будем репу чистую, по виду приличную. По мешку от каждого двора. Дальше мы поговорили про присмотр за ульями, потому что осень любит воровать у пчёл. Но это было уже на краю разговора, потому что мысли стягивались к дороге.
Ночью я вытянул из мешка планшет, давно спрятанный в сундук у Никиты. Он лежал там как редкая вещь, к которой притрагиваются только по делу. Я поставил его на край стола под лампадкой, включил, щёлкнул пальцем по экрану и открыл свои записи. Пальцы помнили все те же линии: дата, что посеяно, что снято, сколько ушло в погреб, сколько ушло на семя. Я добавил строки: горох сушёный восемь с половиной мешков, в семя два, в пищу шесть с половиной. Бобы сухие почти мешок в еду, а на семя уже отложил половину. Репа в погреб двадцать четыре тележки, чистых, отсортированных. Капуста на кадки первая партия, два больших кадюка заложено, соль не пожалели. Пшеница на семя собрано, ячмень на семя собрали чуть меньше, чем хотелось, но достаточно. Овёс тоже лежал в отдельных мешочках, мои старые образцы, которые я привёз в рюкзаке, теперь стали местными мешками. Я сделал пометку, что смесь семян на будущую весну уже не чужая, а своя, с этой земли. Это было приятно так же, как приятно слышать у печи знакомый смех.
Я пролистал ещё страницу и начал новый список. Что не забыть до морозов. Проверка крышки у погреба. Подремонтировать настил у ручья, где телеги чуть проваливаются. Поставить лёгкую изгородь у лент злаков, чтобы скот не затоптал. Дожечь и просеять золу для капустных кадок, чтобы было чем подсыпать с краёв. Подкинуть компоста под те места, где корка после последнего дождя взялась плотной шапкой. В отдельной строке написал: мука десять мешков, не меньше. Подчеркнул. Увидел, как слово жирнеет, и стало спокойнее.
Утром мы выкатили тележки. Лошадей было по‑прежнему три. На каждую положили столько, сколько совесть позволяла. Никита взялся за оглобли без лишних слов. Гаврила, худой и жилистый, смотрел на колёса, чтобы не попали в глиняную колею у ворот. Дарья вынесла из дому полотняные мешочки для мелочи, чтобы выручку не кидали в один общий мешок. На обмен шли Роман, Пётр и Никита. Матвей оставался в деревне, Савелий тоже. Женщины проводили телеги до края дворов и вернулись к капусте, к репе, к печам. Я пошёл рядом с телегами до поворотной сосны и там остановился. Я сказал напоследок: смотреть не на первое слово, а на последний вес. Репа красивая — это хорошо. Но взвешенный мешок муки лучше любого слова.
Пока телеги катились к людям, у нас в деревне не затихла работа. Мы с Дарьей докладывали капусту в кадки. Кочаны укладывали поновее вниз, поплотнее, а сверху те, что держат кочерыгу длиннее. Солили смело, не щепотью.
Груздя мы солили рядом. Их приносили полными корытами. Люди уходили в лес с утра и возвращались к обеду. Я здесь ещё не жил в прошлую осень, но у каждого двора память длиннее, чем у моего блокнота, так что люди знали грибные места. Грузди я велел вымачивать терпеливо. Вода утром, вода вечером. Солить только на третий день и кидать сверху чистую крышку под гнёт. Соль не жалеть, травы не сыпать, только лист душистый да немного чеснока. Женщины кивали. Здесь спорить было не о чем. У груздей свой закон.
Опята пошли ещё не скоро, но их предыдущие места отмечали веточками заранее, чтобы осенью не бегать в ширь. Я попросил Лёньку пройти по тропам и поставить по две тонкие ветки крестом там, где прошлой осенью опята шли густым венцом вокруг старого пня. Он это сделал охотно, а к вечеру принёс ещё и связку чабреца. Сказал, что по дороге нашёл на сухом пригорке. Мы его связали и подвесили в сенях. Пахло домом.
Когда телеги вернулись, солнце было уже низко. Никита шёл медленнее обычного, будто считал каждый шаг. Пётр, наоборот, улыбался, как мальчишка. Роман снял шапку, потряс её и сказал тихо: живы будем. На телегах лежали мешки, и по швам уже видно было, что это мука, не ячменная шелуха и не крошево. Взвесили. Один, второй, третий… Считали вслух не ради суеверия, а чтобы у каждого на языке появился вкус числа. Вышло одиннадцать мешков. Одиннадцать. Мы хотели десять. Значит, смогли торговаться. Никита сказал без хвастовства: брали честную репу, чистую, глаза у торгового человека сразу мягче становятся. Пётр добавил, что подмазал разговор новостью про грузы для обмена ближе к зиме. Роман сказал, что молчал и только смотрел. Этого оказалось достаточно.
Муку не растаскивали сразу. Сначала оставили одиннадцатый общий мешок в запас у Матвея. Это не побор, это страховка. Потом разделили ровно, без длинных рук. Каждый двор получил своё. По вечерам теперь в печах будет пахнуть иначе. Лепёшки, пироги, похлёбки густые. Я попросил всё же придержать одну треть мешков до поздней осени и не лезть в неё раньше времени. Люди кивнули. Этот год научил не смахивать с полки то, что можно достать позже.
После муки разговор сам собой ушёл в сторону старого поля. Оно теперь лежало под тонкой зеленоватой шубой. Мы кормить его не переставали. Рожь и овёс на зелёную массу уже поднялись по щиколотку, не выше. Этого хватит, чтобы в конце месяца положить зелень вниз, в землю. Пояски держали воду и тянули за собой ветер, поэтому верхний слой не сушился в камень. Мы с Матвеем прошли по границе поля и поговорили про посев под зиму. Я сказал: если успеем, кинем лёгкую ленточку ржи под снег, чтобы весной вышла первой. Овёс оставим на весну. Матвей кивнул. Он всегда кивал, когда в голове уже всё сложил. Савелий присел у края, крошил землю пальцами и сказал: поле не злится. Оно помнит, что его любили и раньше, просто не умели поить летом. Теперь будет уметь.
Вечером у бочки случились посиделки. На этот раз без большого пира. Брага была понемногу, для теплоты в плечах. Женщины поставили на широкий круг глиняную миску с жареными пирожками из капустной крошки, того, что остался от чистки кочанов, смешанной с мукой. Соль подали отдельно. Говорили просто. Кто где вымыл репу чище, у кого яма суше, где песок крупнее. Я сидел рядом с Никитой и слушал. Он вдруг сам заговорил про прежние зимы. Сказал спокойно.
Жили беднее, но не глупее. Сеяли понемногу, потому что топтали много. Воду весной отпускали, потому что боялись, что она нам межи утащит. Навоз держали подальше, потому что зверьё на запах приходит, а нам дети дороже. Думали, что зелёная масса в почве — дурь, потому что в рот её не положишь. Поэтому и краили зиму по живому. Капуста была не всякая, репу ели не вымыв как следует, горох сушили не в тени, а под балкой, где дым шёл криво. На обмен выносили шкуры да сушёную рыбу, потому что рядом вода, и так проще было. Когда приходили по дороге те, кто учил, чаще учили словам, а не делу. Слова уходили, как дым в щель. Дела оставались на нас.
Я спросил его прямо: как выдерживали голодные дни. Он ответил, не отводя глаз. Вставали раньше, ложились позже. Со счётом дружбы не водили. Если одна семья совсем падала, другие приносили им корку, не спрашивая обратно. Весной шли на травы и на корешки. Горе тем, кто не умеет их знать. И ещё говорил Никита, что зима любит тех, кто умеет молчать. Не жаловаться лишний раз, не кулаком по столу, а тихо прибрать, тихо подложить, тихо переставить. Я кивнул. Я понял его не только умом, но и телом. В такой тишине держится дом.