— Отдал? — спросил Лабуткин.
— Отдал жену.
— И как вы теперь?
— Любка с ним живёт, у мамки моей.
— А… развод?
— Никто не хочет. Я не хочу, она, Петька. Я думал, надоест ему, и тогда дура Любка ко мне вернётся. А теперь всё равно.
— Вернётся — примешь?
— Не знаю даже, как она вернётся-то теперь. Как она с матерью своей будет под одной крышей.
Лабуткин затаил дыхание и настороженно посмотрел на него.
Портнов сначала нехотя, а потом успокоено покивал.
— Когда я после драки приполз, тёща меня выходила, приютила. Так и живу с тёщей. А Любка пусть плачет.
— Ну, дела.
— Никто не знает, ты первый знаешь. Чую, догадаются всё равно. Тогда сразу в петлю, деваться некуда.
— А жена?
— Пусть плачет, дура.
Портнов удовлетворённо замолчал.
— Ситуация, — сказал Лабуткин.
— Такая вышла жизнь, — сказал Портнов и встал. — Пойду я. К тёще. Прощай.
И он убрёл в ночь.
В эту смену Лабуткин почти не присаживался. Ноги сами носили его по тоннелям. Он аккуратно записывал показания манометров, словно ничего важнее для него на свете не было. Он цеплялся за это занятие, как за якорь, боясь сорваться в бурное море невзгод.
Лабуткин не заботился о печальной судьбе Портнова. По натуре своей, думал он только о себе.
Сердце перерабатывало накопленные тягости, как мотор сжигает горючее, обращая в шаги.
Он тупо бродил. Ботинки, снятые с трупа кладовщика, шаркали по бетону, постепенно принашиваясь к ногам убийцы. И звук его шагов становился всё более уверенным.
Лабуткин воображал, каково это — отдать жену по настойчивой просьбе другому. Что бы он сам делал при угрозе лишиться оставшихся пальцев. И каково бедовать, когда некому помочь.
И когда он поставил себя на место Портнова целиком и полностью, тогда понял, какой счастливой жизнью живёт.
У него было много друзей, готовых поддержать деньгами и делом. У него есть любящая родня и свой дом с хозяйством. Надо заботиться о них в ответ, тогда всё будет хорошо и дальше. Держась друг за друга, они преодолеют все невзгоды. Может, и на «Краснознаменце» что-нибудь изменится. Тогда он вернётся на должность пристрельщика и снова будет получать карточки категории «А».
Например, начнётся война с Англией, когда всех здоровых мобилизуют, а оружия чинить и пристреливать надо будет много. О происках империалистов часто говорили на рабочих собраниях, и такая возможность зримо маячила у всех впереди. Но даже если войны не случится, держаться на плаву всё равно надо, сохраняя достойный приличной рабочей семьи уровень жизни и здорового питания. А для этого надо продолжать промысел. Наводку и сбыт Зелёный обеспечит. Ему же самому надобно делать дела, организуя подельников и, если понадобится, устраняя стукачей и свидетелей, чтобы не сломали то, что есть, за что, как понял сейчас Лабуткин, следовало держаться зубами.
Лабуткин выходил по тоннелям эту веру.
Он разом сбросил с плеч груз вины и опасений. С каждым шагом походка делалась всё легче и прочней.
Ботинки убитого Костромского пришлись ему по ноге.
* * *
Холодным солнечным утром Лабуткин шёл к семье. На дороге посверкивали кристаллики, под ногами хрустел ледок. Трава и заборы белели. Изо рта вылетал парок.
В чистый, свежий мир он вошёл обновлённым. Ночь смыла тяжесть и унесла страхи, как река уносит муть. Он был невероятно далёк от горя побеждённого сменщика.
«Наган — это семь ударов кулаком и восьмой — рукояткой по крышке гроба», — Лабуткин начал насвистывать, чего за ним давно не водилось.
Заметив во дворе Машу, он подмигнул ей и улыбнулся, а она ответила широкой улыбкой — как солнце засияло. Чудесное утро подействовало и на неё.
Все проблемы можно решать через ствол.
Семья и друзья превыше всего.
Раз навсегда исчезли мысли не воровать.
— Доброе утро! — заявил он, отворяя калитку.
— Ну, ты даёшь, Лабуткин, — Маша переводила дыхание в сарае. — Хорошо, что мать не вылезла.
— Наплевать. — Лабуткин кинул в рот папиросу и протянул жене пачку.
С этого дня у Маши снова всё переменилось. Муж стал крепко спать и больше играть с Дениской. Бросил сутулиться и волочить ноги, словно его приподнимал и нёс незримый дирижабль.
Деньги не кончались, и Маша прочно утвердилась в мысли, что и дальше будет хорошо, а счастье вечным.
Даже мать перестала с подозрением смотреть на остатки спирта.
Тогда-то Зелёный и привёл Хейфеца.
21. Хейфец
Отец у Зелёного всю жизнь проработал расчётчиком в конторе завода «Краснознаменец». Он-то и научил сына играть в карты, чтобы лучше соображал. Он и стал давать наколки, зная в своём бухгалтерском кругу людей зажиточных. Для проникновения в квартиры нужен был опытный взломщик, и Зелёный его нашёл.
Звали его Исаак Давидович Хейфец. Он работал в артели по изготовлению и ремонту замков и мог вскрыть любую дверь. Деньги для кустаря-картёжника не были лишними. Карты он любил до самозабвения и частенько проигрывал. Деньги Исаак Давидович тоже любил и был готов за них рискнуть. Натура его была энергичная и авантюрная.
Зелёный привёл старого мастера в пивную у Финляндского вокзала. Это было отдельно стоящее здание, специально построенное возле железной дороги, чтобы в него могли стекаться деповские. Естественным образом оно преобразовалось в пристанище разного рода швали, кормящейся с рельсов, — мелких скупщиков краденого, шулеров, вокзальных воров и проституток.
Оперативный состав транспортной милиции знал всех в лицо и заходил глянуть, кто с кем пьёт, кто с кем трёт, а потом незаметно подтянуть блатного стукача и выяснить тему разговора.
Однако же контингент составлял малую часть захожей публики. Чаще встречались простые работяги, заскучавшие пассажиры, которым не нашлось места в вокзальном буфете или просто не сиделось в зале ожидания, окрестные фраера и случайные прохожие. Здесь даже не ощущались Кресты, хотя они были неподалёку. Аура железной дороги присвоила себе шалман, и в нём совершенно не чувствовалось города.
Место, по любому, нейтральное, в котором можно поговорить, разойтись и больше никогда не встретиться.
Длинная кирпичная постройка была ярко освещена лампами, висящими на двутавровых балках под жестяной крышей. Вдоль стен тянулись стойки, по залу располагались высокие столы. Напротив входа занимал почётное место источник живительной влаги и холодной закуски в удивительно большом ассортименте. Наркомат путей сообщения для своих работников не жмотился. Тут можно было взять не только отварного солёного гороха и бутерброд черняги с килькой, но и белого хлеба с ветчиной по коммерческой, естественно, цене. Воры себе в этом не отказывали и временами даже пили коньяк.
Здесь никогда не разбавляли пиво и оно никогда не заканчивалось. Здесь не было санитарных часов и обеденных перерывов, а закрывалось заведение к полуночи и открывалось в восемь утра, чтобы состоятельный путеец мог похмелиться перед сменой и отважно ринуться навстречу повседневному подвигу социалистического труда. Здесь из радиоточки в счастливые часы играла музыка. Был в этой пивной и алкоголик, шатающийся между столами на деревянной ноге, который на спор отгрызал край от стакана. На передних зубах у него были стальные фиксы, облегчающие дело. А за спиной буфетчиков благословляла пиршество гегемона большая картина маслом, написанная по заказу дирекции Финляндского вокзала — Ленин на броневике с зажатой в кулаке кепкой толкает речугу, а внизу греет уши толпа, работают щипачи и повсюду алеют флаги.
В дальней части зала, плотно загороженной от входа спинами посетителей, собирались игровые. Тут можно было метнуть в буру или двадцать одно, что мало приветствовалось администрацией. Лохов здесь вообще не обували. Играли люди с людьми, да и то по маленькой. Зелёный этот шалман хорошо знал, и его тут знали. Знал и Хейфец.
Это был сутуловатый, крепко сбитый старик с чёрными глазами, густыми бровями, щёткой чёрных усов и глубокими складками возле рта. Двигался он угловато, будто каркас из спичек шевелил пальцами ребёнок. Казалось, он всю жизнь никуда не торопился, а стоял за верстаком и точил зажатые в тисках детали замков. Вероятно, так оно и было.