Наиболее успешно Карлу удавалось сохранять единство благодаря семье. Его тетя Маргарита, правительница Нидерландов, посвятила себя от всего сердца жизненно важному перекрестку Европы, который был доверен ей, а именно Нидерландам. Его брат Фердинанд был его другим «Я» в немецкоговорящих странах. Его сестры были королевами Франции, Португалии, Венгрии и Богемии, Дании, Норвегии и Швеции. Его тетя, Екатерина Арагонская[132], младшая сестра его матери, делила трон Англии с Генрихом VIII.
И все же, разделяющие силы были сильнее, чем объединяющие.
6. Сердце на замке
«У нас благочестивый император, у него сердце на замке». Мартин Лютер
Карл, в ярком спектакле своей жизни, постоянно настаивал на своих принципах. У него был широкий стиль, но это был стиль, который очень отличался от преходящего блеска и вспышек Франциска I и от деятельной, уверенной манеры и переливающей через край дерзости Генриха VIII. Один из друзей императора сказал скромно и просто: «Карл самый совершенный джентльмен, который есть и когда-либо будет».
Немногие короли оставили так много написанного — проекты, заметки, меморандумы, приказы, письма, но вся эта гора бумаг не могла выразить всего его влияния. Его воспоминания, которые он писал для своего сына Филиппа[133], сухи, безличны, составлены со скромнейшей сухостью в третьем лице и без приукрашивающих эпитетов.
«Это не то, чего я желал бы, — писал он собственноручно в одной приложенной заметке, — но видит бог, что я так писал не из тщеславия и если он обижен этим, то это происходит скорее от незнания, чем от злого умысла».
У него была гордость, родовая гордость Габсбургов, которую он нес как перо на своем императорском шлеме. Но, в отличие от большинства монархов его времени, он умел разделять службу и человека, и он всегда приписывал свои успехи Божьей помощи.
Когда ему передали известие о победе при Павии[134] и сказали ему, что французский король стал его пленником, Карл удивил иностранных послов в Мадриде своим сдержанным поведением. Он сразу же прошел в свою часовню и целый час молился там. Он не хотел допустить, чтобы праздновали победу, потому что, как он сказал, «эта победа завоевана кровью христиан». На следующий день он пошел пешком к мессе и попросил священника не хвалить его в проповеди и не говорить оскорбительно о короле Франции.
О себе самом он говорил, что он «не плачет».
Он только изредка смеялся. Слабая улыбка, может быть, играла на его губах, когда придворные шуты, которые для развлечения находились поблизости от него, дурачились, в то время как он обедал. У него были шутки, но это были остроты скорее интеллектуального свойства, сухо-ироническая деятельность меланхоличного, основанного на наблюдении сознания. Однажды, когда он прочел на надгробном памятнике испанскому аристократу эпитафию: «Здесь лежит тот, кто не знал страха», — он заметил: «Значит, он никогда не гасил свечу пальцами».
С детства окруженный льстецами, он не выносил лести. Однажды он сказал венецианцу Контарини[135]: «Это заложено в моей природе: упрямо настаивать на своем собственном мнении».
Посол елейно возразил: «Сир, настаивать на хорошем мнении — означает твердость, а не упрямство».
Со своей слабой, сдержанной улыбкой Карл сказал: «Иногда я настаиваю и на плохом».
Однажды, во время охоты в Испании, Карл заблудился и разговорился со старым крестьянином, у которого он спросил дорогу. Человек, который не имел никакого представления о том, кто перед ним, похвастался, что он видел, как в Испании правили пять королей.
«И кто был лучший из пяти?» — спросил Карл с любопытством.
«Фердинанд», — быстро ответил старый человек.
«А самый плохой?»
«Тот, который у нас сейчас. Шатается все время где-то в других краях, вместо того, чтобы заботиться о делах в Испании, где ему и следует быть».
Карл пытался защититься, не открывая при этом, кто он на самом деле. В это время подскакал один из придворных и сделал выговор крестьянину за то, что тот позволяет себе всякие вольности: «Старик, ты говоришь со своим королем!»
Старик ответил, что если бы он это знал, то сказал бы свое мнение еще более открыто. Карла это позабавило, и он подарил этому человеку приданое для его дочери.
Министры Карла обращались к нему — Ваше Священное Императорское Величество. Персидский посол называл его: «Король, у которого на голове солнце вместо шляпы».
Где бы он ни появлялся в Европе, собиралась толпа, чтобы глазеть на него. Когда он скакал верхом, то это была светящаяся фигура в золотом облачении посреди праздничной процессии, которая передвигалась в тот или иной город. Он был в черном облачении, когда в праздник Тела Господня шествовал с праздничной серьезностью; за ним его придворные с восковыми свечами в руках. Когда он публично обедал, то сидел на эстраде под золотым балдахином, и каждый, кто хотел, мог прийти и посмотреть. «Он где-то оставил свой нож и часто пользовался пальцами, в то время как другой рукой он держал блюдо под подбородком», — писал свидетель, германский нотариус Варфоломей Застров[136]. «Он ел так естественно и одновременно так аккуратно, что доставляло удовольствие наблюдать за ним».
В больших уличных представлениях того времени, которые длились обычно целый день и были сравнимы с произведениями искусства Ренессанса, Карл всегда был центральной фигурой, главным актером. Он постоянно исполнял свою роль, как ни утомительны были королевские выезды, приемы, празднества, например, бесконечные «tableaux vivants», во время которых представляли сцены из жизни Карла или процессии ангелов, которые вручали ему ключи от города. Театр был частью того мистического очарования, которое окружало королевское достоинство; публичное появление Его Величества как раз и помогало ему править.
Но, в отличие от своих бургундских предшественников, Карл не любил пышность и зрелища, дававшие возможность поставить в центр внимания свою персону. Его собственные вкусы не были ни экстравагантными, ни хвастливыми. Он любил охоту, но, по свидетельству венецианского посла Кавалли, не дал бы за это и 100 крон. Кавалли добавлял: «Он не считал бесчестием быть превзойденным в этом, или в одежде или в других подобных вещах».
Его единственной большой страстью были его музыканты; музыка была с ним во всех его путешествиях.
Император мог иметь советников, но друзей, едва ли. Только у своего брата и у сестер, чьи интересы были очень близки его собственным, Карл искал в течение всей своей жизни общения и совета. Как только появлялась возможность, они встречались друг с другом, то в резиденции семьи в Нидерландах, то снова во время заседаний Рейхстагов в Аугсбурге или Регенсбурге, или в замке деда в Инсбруке, где они обычно все вместе скакали верхом на охоту. Карл, в таком случае, обыкновенно писал Фердинанду и просил его о встрече: «потому что я очень хочу тебя увидеть и насладиться утешением и радостью твоего братского присутствия». Когда они были в разлуке, их длинные, полные подробностей письма, в которых было полно проблем, новостей и советов, отправлялись с посыльными вдоль и поперек через всю Европу.
Правящая королева Маргарита, которая была так предана ему, не упустила возможности за день до своей смерти в 1530 году продиктовать самое последнее письмо Карлу, полное нежных и полных любви советов. «Монсеньер, пришел час, когда я не могу писать Вам своей рукой потому что я так больна, что я думаю моя жизнь продлится недолго. Я спокойна перед своей совестью и решила принять все, что мне пошлет Господь без боли, кроме одного: перед моей кончиной я не смогу видеть Вас и говорить с Вами…»
Роджер Эшем[137] сказал однажды про Карла: «Ничто не говорит в нем, кроме его языка». Редки были мгновения, в которые чувство настоящей озабоченности пробивалось сквозь его невозмутимую манеру держаться, как луч света через ставни окна. Он был очень привязан к маленькому Хуану[138], сыну своей сестры Изабеллы. Когда он отправился на заседание Рейхстага в Регенсбург в 1532 году, двенадцатилетний племянник сопровождал его. В то время как Карл лежал в постели с раной, полученной во время охоты, Хуан заболел и внезапно умер. Карл с болью писал своей сестре Марии: «Я глубоко огорчен, потому что это был самый красивый мальчик его возраста, которого можно себе представить. Его смерть трогает меня не меньше, чем смерть моего собственного сына, потому что я знал его лучше, и он был старше, и я относился к нему, словно к своему собственному ребенку…Это, должно быть, была Божья воля, но я не могу подавить скорбь оттого, что его взяли от нас. Да простит мне Бог, но лучше бы я лишился его отца. Однако, малыш там хорошо устроен. Он умер с таким небольшим грузом грехов, что если бы ему пришлось нести еще и мои, все равно ему было бы обеспечено вечное блаженство».