— В аэропорт! Пожалуйста, побыстрее, я опаздываю.
Хотелось, чтоб дорога была без конца. Пускай даже шофёру весело. Но дорога кончилась. И Костя пошёл к самолёту. Меня не пустили на бетонную дорожку. Я стояла за железной загородкой и глядела в безликие иллюминаторы ТУ. Нельзя было различить, за каким стеклом спрятан Костя.
Самолёт взревел, покатился по дорожке, развернулся и взмыл в небо.
Я провожала Костю целых сто двадцать семь минут. Они пролетели как одна секунда. Незаметно.
Домой я добиралась на автобусах. Минут сорок. Они были как сорок лет. Длинные и тягостные.
ВОВКА УХАЖИВАЕТ
Взгляды прохожих бывают разные. Иногда хочется обернуться и влепить пощёчину. Иногда тёплые… Бывают смешные. Ребячьи… Я понимаю, что Вовка влюбился в меня. Мне кажется, я теперь всё понимаю. Как-то стала сразу старше на много лет. Мне бы с Вовкой дружить в девятом классе. Не знаю, что делать с лейтенантом? Главное, что он, видно, принял какое-то решение…
Упрямый… Приходит к университету. Стоит. Ждёт…
Я говорю:
— Не приходи! Чего ты ходишь? Чего ты всё ходишь? Зря ты ходишь. Отвечай!
Он молчит. Пуговицы блестят, и молчит.
— Чего пришел?
— Пошли в Русский музей.
— Мне нужно перевести статью из «Циньнянь бао».
— Я подожду…
Не будешь же заставлять его ждать на улице… И потом Костя уехал в Москву на целый месяц готовить выставку японской графики. Тоска дикая… Я не то что дни отмечаю — каждый час. Что это за жизнь такая! Как тяжело ждать! У меня нервы не в порядке. Не могу я ждать. Бессилие и это дурацкое состояние полусна. Лекции сами по себе, а ты сама по себе: быстрей бы день прошёл. Как это женщины ждали целую войну?
В Русский музей можно ходить, как в Эрмитаж, до бесконечности. Я, помню, была на выставке японских художников Моруки. В залах были выставлены панно «Хиросима». Трудно передать то состояние, которое они вызвали. Авторы сами были в Хиросиме и видели правду. В залах была правда. С меня как будто сняли кожу, и я чувствовала, как сочится лимфа. Обожжённые люди мечутся от невыносимой боли, обезумевшие… И запах горелого человеческого мяса. Почему, зачем? Никто ничего не понимает…
Мне захотелось пить… Рядом со столом какой-то человек ел бутерброд со свининой. Запах мяса… И меня стошнило. Уборщица убрала, дала понюхать нашатыря. И сказала:
— Не ты первая, дочка. Пойду скажу, чтоб бутерброды убрали из буфета. Тут сидел американец… Плакал. И руки мне целовал… Всё извинялся. Еле отходила.
Мы поднялись на второй этаж. Тут была экспозиция Врубеля. Врубель мне очень нравится. Он очень современен.
Вовке было скучно. Пошли дальше. Посмотрел на Айвазовского, постоял, пошёл дальше. Не умею я так быстро ходить по музею. У картин Верещагина Вовка угомонился.
Тут подошла группа экскурсантов.
— А что хотел сказать этой картиной художник? — спросил Вовка, показывая на «Смертельно раненного».
Что ты с ним будешь делать! Ему кажется, чтоб понять написанное, обязательно надо узнать биографию художника, историческую обстановку в момент создания картины, отношение к полотну реакционного царского правительства… Вот если царю не понравилась картина, значит здорово написано. А если понравилась? И если это здорово написано? Почему он не может выразить свое отношение к искусству, прежде чем не узнает, «наша» эта картина или «не наша»?
«Всё равно ведь забудут биографию художника», — говорил в таких случаях Костя.
Я стала таскать Вовку по залам, просвещать… Вот это, говорю, халтура. Это не искусство, а конъюнктура. А вот посмотри… «Штурм Сапун-горы». Посмотри, посмотри! Нравится?
— Героическая картина.
— Это настоящая картина… Идём, идём… Дерево. Это Эрьзя. У этого человека была биография…
Я рассказала ему про Эрьзю. Вовка оторопел. Подошел к бюсту, потом к другому…
Мы пошли обратно.
У картин Шишкина опять остановились. Вовка — перед «Корабельной рощей». А я вдруг обнаружила у окна этюд. Раньше я его не замечала. Проходила мимо. Назывался этюд «Травка». Забор, солнце и трава. И опять я почувствовала, как на Валааме, что это мое, что я где-то видела эту травку — в Сибири или в Воронеже?.. Но это моё, это часть меня. Костя бы тоже понял… Надо будет обязательно ему сказать об этом эскизе. Костя — это не Вовка, ему не надо давать брошюру «Как слушать оперу».
Очень медленно идёт время. Костя уехал позавчера, а я уже измучилась, устала от ожидания. А если с ним что-нибудь случится, заболеет, я даже знать не буду. Не смогу приехать к нему, не смогу сидеть около кровати, быть с ним…
И мне уже казалось, что он свалился с температурой, что надо срочно ехать к нему, чтобы спасать, выхаживать, помогать.
И как же это женщины могли ждать целую войну?
МЫ ЕДЕМ К РИМКИНОЙ СЕСТРЕ
Сомнений больше нет. Все сроки прошли.
Раньше я выпивала от силы чашку чаю, теперь пью по пять и никак напиться не могу. Жажда. Есть ничего не хочется.
— Не заболела ли? — забеспокоилась баба Паля.
Я сослалась на зачёты — мол, переутомилась.
Больше всего я боюсь, что догадаются… А они, как нарочно, о здоровье спрашивают. Ольга Ивановна хотела врача вызвать. Дома я стараюсь совсем не быть.
Что делать? И Кости нет. Он пишет, что задержится ещё на месяц-полтора… В конце письма осторожно спросил: «Как чувствуешь себя? Хотелось бы, чтоб всё было в порядке». Не могу понять, почему он волнуется? Предчувствует, что ли?.. Такое впечатление, что нарочно не хочет возвращаться. Оставил меня совсем одну, а сам уехал…
Что делать? Мне не с кем посоветоваться. С матерью? С отцом бы я поговорила. Стыдно. Ой, как стыдно! Но я бы сказала. Далеко отец… Бабки? Какой от них толк!
Косте я об этом ничего не написала. Его фраза в письме: «Хотелось бы, чтоб всё было в порядке», напугала меня. Что ему писать? Будет слать телеграммы, а может быть, и совсем перестанет писать. Я как-то вдруг перестала ему верить. Может быть, это чисто нервное, но после «Хотелось бы, чтоб все было в порядке» я решила не писать правды. Пускай будет в порядке. И легче решить самой, чем услышать от него.
Потом я перестала его ждать. Нет, я тоскую по нём, вижу его во сне, но он отошёл почему-то на второй план, а я как бы слушаю, что происходит во мне. Точно глаза у меня стали внутри.
Не зря, видно, я хотела когда-то стать врачом — я наблюдаю себя… Каждый день что-нибудь происходит: то вдруг я начинаю чувствовать запахи. Как собака. Чувствую — этот курит, этот вчера лук ел, эта рижской помадой губы накрасила, невыносимо приторно духами пахнет, или особенно чувствую, когда разит тройным одеколоном — не могу ходить мимо парикмахерских. Я Костю, пожалуй, по следам бы нашла, с завязанными глазами среди тысяч людей.
Особенно резко менялось настроение. Смеюсь, сразу плакать хочу, так, что губы кусаю, потом вдруг злость переходит в тупое равнодушие.
Как ни странно, первой догадалась Римка. В перерыв наша группа пошла искать свободную аудиторию — для политинформации. Римка подкралась сзади и ущипнула. Руки у неё сильные, не вырвешься.
— Лебедиха, чего это ты грустная? Не ешь ничего. Произошло что-нибудь? Сознавайся!
И я ей всё рассказала. Надо же было кому-то рассказать, посоветоваться. Римка заохала, запричитала. На лекцию она не пошла. Мы долго сидели в садике около Академии художеств. Даже хорошо, что рассказала, — легче на душе стало.
— Пошли к моей сестре, — посоветовала Римка. — Она замужем… Она умная. И лучше нас разбирается, что к чему.
— Не пойду, — покраснела я. — Тебе сказала и больше никому не хочу.
— Муж у неё конструктор, — бубнила Римка. — Знаешь что, мы не скажем, что у тебя. Скажем, что у Зинки.
Мы остановили такси и поехали к мосту Володарского, на другой конец города, на Хрустальную улицу.
Сестра оказалась дома. Ей было лет тридцать… Крашенная хной. Она торопилась на работу, но когда узнала, в чём дело, позвонила по телефону, предупредила, что задержится. Стала угощать маринованными грибами. Я с удовольствием ела. Женщина внимательно смотрела на меня.