Литмир - Электронная Библиотека

Я внимательно слушаю.

— Нет! На родину поедем! — говорит отец.

Я, довольный ответом, затягиваюсь самокруткой.

— Техникум кончал. Может, теперь в институт поступлю. В архитектурный.

— Понятно! — бормочет дед Кирилл, поднимаясь. — Не хочешь, значит. В учёные выйти хочешь. Это понятно! В начальство…

И он идёт к конюшне запрягать лошадь.

Первый раз мы с отцом остаёмся одни. Хочется, чтобы он погладил меня по голове, я бы прижался к нему, как раньше, давным-давно, до войны.

— Слушай, сынок!

Я откладываю молоток в сторону.

— Давай бросим курить, — предлагает отец.

— Бросим!

Я без сожаления тушу сапогом цигарку.

— И ещё…

Отец кашляет.

— Ну?

— Ты поласковее с Анечкой. У неё никого нет.

— А у меня?

— Но ты же мужчина!

Я сижу потрясённый. Нет, ничего отец не понял. Ничего!

— Даешь слово, что будешь мужчиной? — спрашивает отец.

— Хорошо!

Он встаёт и уходит.

— А я тебя столько ждал…

Меня душат слёзы. Голова звенит. Я беру в руки молоток и бью не глядя по косе.

«Тын-н-н…» — звенит коса. На её полотне появляется вмятина.

СВЕРДЛОВСК

— Гражданин, не положено!

Мужчина встает с вокзальной скамьи, разделённой поперечными досками на узкие, будто в театре, сиденья. Только смертельно усталый человек может прилечь и заснуть в таком гробике.

Усатый милиционер, уставший не меньше пассажиров, идёт дальше.

— Гражданка, во второй раз говорю! Поднимись с полу!

Свердловский вокзал набит людьми, как трамвай на заводской остановке после смены. Люди спят на ступеньках лестниц, на пустых прилавках «Союзпечати».

Милиционер поднимает их. Они встают, вяло извиняются. И не успевает милиционер сделать пять шагов, снова ложатся и сразу засыпают.

Железную дорогу бьёт лихорадка — отлив эвакуированных. Сорванные войной с насиженных мест люди, как птицы весною, пробираются в родные края, где по ночам небо на западе светится от артиллерийских залпов, а на развалинах ещё не стерты надписи: «Разминировано. Сержант Петров». Однажды оставшиеся без крова люди теперь везут с собой всё, что успели нажить за две долгих зимы и долгое лето: утюги, подушки, сушеные грибы, оконные стекла. Никто не знает, что ждёт его дома.

В узком проходе между лавками на плетёных корзинах примостилась старуха. Рядом на драном одеяле, прижав к себе грудного ребёнка, спит женщина. Она чем-то напоминает Верку, такая же сильная и по-русски красивая. Ребёнок не спит. Это девочка, чумазая и смешливая. Ей хочется играть. Она лезет ручонками под кофту матери. Точно лопнув, кофта расстёгивается, выпадает грудь. Большая, белая. Девочка играет грудью. Женщина во сне сладко чмокает губами и ещё крепче прижимает к себе дочку.

Мне стыдно смотреть на женщину, вернее — на её белую грудь. Я продолжаю наблюдать за милиционером. Он всё ближе и ближе подходит к девочке с матерью. Неужели разбудит?

Милиционер долго стоит над спящими, шевелит усами, как таракан, думает о чём-то своём, житейском. Наконец со вздохом переступает через ноги женщины.

— Гражданин! — тормошит он парня в рваном ватнике. — Предъяви документы!

Парень широко и смачно зевает, достаёт паспорт и отдает милиционеру, подняв вверх добродушные глаза.

Спать мне расхотелось, да и нельзя: мы по очереди дежурим у касс направления «Казань — Москва». Через каждый час проверяют списки очереди. Правила жёсткие. Не оказавшегося при проверке вычёркивают, и никакие уговоры и слёзы не помогают, приходится снова становиться в длинную и злую очередь.

Чтобы размять ноги, я подхожу к соседней кассе. Здесь дают билеты.

Какой-то тип в солдатской шинели сипло кричит:

— Инвалидов через пять человек!

Солдатская шинель служит ему пропуском. Люди отсчитывают пятого, десятого, пятнадцатого…

Тип скоро уходит, нагло улыбаясь. В кулаке у него зажаты билеты.

В два часа ночи вокзал вздрагивает от тысячи голосов. Начинается дезинфекция залов, которая продлится до четырёх часов.

Люди с вещами выходят на привокзальную площадь. Моросит мелкий дождик. Наша очередь выстраивается вдоль продуктовых ларьков, где днём выдают по дорожным карточкам хлеб и крупу. Идёт перекличка. Человек двадцать из очереди потерялись в общей суматохе. Их вычёркивают.

Теперь можно бежать к отцу. У нас условленное место около санпропускника. У меня давно промокли ноги, за шиворот просторной английской шинели капает с кепки вода, зубы стучат. В очередь уходит Анечка, накинув на плечи плащ-палатку.

— Пап! — говорю я. — Инвалидам положено без очереди, через пять человек.

— Замолчи! — зло обрывает отец. У него снова побаливает голова.

— Один калека билеты за полчаса достал, — упрямо продолжаю я.

Странно, столько я ждал отца. Казалось, что вернётся самый близкий человек, который отогреет меня, около него можно будет вновь стать мальчишкой и сбросить с плеч непомерно тяжёлую ношу взрослого человека. «Надо! Чем ты помог фронту?» И вот он приехал, мы стоим рядом. Чужой человек стоит рядом со мной. В то утро под навесом у меня что-то отмерло в душе, точно руку отрезали. На меня дохнуло тем, через что прошёл он.

В восемь утра открывается касса. Билетов мало. Добровольцы из конца очереди быстро наводят порядок. Очередь напряжённо дышит. Те, кто пробовал примазаться к живой цепочке, молча отходят: побьют.

— Инвалидов через пять человек! — вдруг раздаётся знакомый сиплый голос. Тип в солдатской шинели смело подходит к очереди и привычно отсчитывает: «Раз, два, три…»

— Так вот инвалид, а стоит, — пытается протестовать старичок, показывая на отца скрюченным пальцем.

— Стоит — значит, здоровый! Четыре, пять! Ну-ка, мадам, подвиньтесь!

У отца на щеках бегают желваки.

— Он ночью в другой кассе билеты взял! — кричу я.

Несколько рук хватают инвалида за шиворот, трещит воротник шинели.

— Товарищи, я фронтовик! — истошно взвизгивает спекулянт. От него несёт водочным перегаром.

Усатый милиционер с трудом отнимает его у очереди и уводит в дежурку.

Наконец у нас есть билеты. Мы расталкиваем спящую Анечку, хватаем вещевые мешки, в которых уместились все наши пожитки.

— До отхода тридцать шестого поезда осталось десять минут, — гудит под потолком репродуктор.

— Родимые, достали?

Напротив нас сидит знакомая мне женщина. Старуха усаживает её девочку на горшок.

Я опять думаю, как она похожа на Верку: и говорит так же плавно, и глаза такие же добрые, со смешинкой.

— Отмучились! — говорит отец и надевает на спину вещевой мешок.

— А я не выдержала. С дочкой разве простоишь, — спокойно продолжает женщина. — Дала тут одному человеку гроши, нехай без очереди достанет.

— В солдатской шинели? Сипит так? — спрашивает отец.

— Вы тоже через него?

— В милицию твоего человека забрали!

— Да как же так, родимые? Мы же ему последние гроши! Мама! Мама!

Женщина в ужасе вскакивает и тормошит старушку.

— Где же его, скаженного, теперь нам сыскать-то?!

— В дежурке! — кричит от двери отец.

Больше задерживаться нельзя, иначе опоздаем на поезд.

ПОДКОСОК

Бабье лето в сорок четвёртом году затянулось. Деревья долго молодились, ветер уносил в степь миллионы искрящихся паутинок. Паутина липла к лицу, сетью висела на проводах; солнце, казалось, запуталось в этой фантастической сети и с трудом отбрасывало тени развалин на чисто подметённые тротуары.

Мы молча идём по главной улице нашего города — проспекту Революции. Между трамвайными рельсами проросла трава.

Я с болью вглядываюсь в силуэты изуродованных огнём знакомых зданий.

Когда-то серые, стены управления железной дороги теперь черны от копоти: дома в конструктивистском стиле, горят как смоляные щепки.

Напротив Петровский сквер. В нём памятник Петру I. У ног царя-плотника лежал огромный якорь. Учительница говорила, что этот якорь ковал сам царь. Якорь остался, а бронзового Петра украли фашисты и увезли в Германию, где переплавили на снарядные головки.

3
{"b":"947701","o":1}