Неужели меня сверлит лишь мысль о том, что в самом конце этой запутанной истории я выступил послушным орудием чужого разума?
Но ведь этот самый разум хотел только одного — того же, чего желал всем сердцем и я, — спасения Аленушки!
Ценой жизни двух злодеев?
А почему бы и нет?
И мне вспомнился разговор, который состоялся меж мною и Владимиром, когда помянул я нечаевцев. Я осудил высказывание одного из них, Петра Успенского, оправдывавшего свое участие в убийстве студента Иванова тем соображением, что для спасения жизни двадцати человек всегда дозволительно убить одного. И как сказал мне тогда Владимир — мол, уверен ли я, что в определенных условиях такое соображение обязательно вызовет мое осуждение?
— Эк вы меня поймали, господин Ульянов… — произнес я усталым и словно бы уже чужим голосом. — А ведь правда — и даже не в арифметике дело. Можно ли убить того, кого считаешь преступником, ради спасения невинного? Смерть двух виновных разве не может быть допущена и даже одобрена во имя невинного?
Все так. И сказать-то нечего.
— Да уж… — пробормотал я. — Что же это вы, господин Ильин? Что вы душу себе кровяните? Неужто вполне заслуженная смерть двух душегубов перевешивает на ваших весах жизнь невинной вашей дочери? Полно, опомнитесь, господин Ильин! Опомнитесь и поставьте в церкви свечку во здравие Владимира Ульянова, благодаря которому дочь ваша сейчас возвращается под отеческий кров, а не уходит по сибирскому тракту в кандалах с толпою злодеев.
Я поднял голову и посмотрел сначала в небо, а потом на широкую покойную реку. Завтра вечером мы будем в Казани, и завершится наше нынешнее путешествие по Волге.
Поднялся ветер. Что-то легонько шлепнуло меня по ноге. Я опустил взгляд. Это была веточка чуть увядшей сирени — возможно, она была приколота к дамской шляпке, но ветер сорвал ее и отнес к моим ногам. Я поднял цветок, посмотрел на него внимательно, словно надеясь разглядеть в сирени нечто таинственное, а после разжал пальцы, и ветер, играючи, понес веточку куда-то далеко — может быть, в Самару.