Литмир - Электронная Библиотека

Новая эта повесть, с продолжением темы из Райского, вышла под заглавием “Накануне”, но я в печати ее не прочел, а знал только по рассказу Тургенева. Мы с Дудышкиным продолжали пересмеиваться между собой, а Тургенев смущаться при намеках. Однажды я встретил Дудышкина на Невском проспекте и спросил, куда он идет. “К бархатному плуту (так звали мы его про себя) обедать”. “Это на мои деньги (разумея гонорарий, полученный за повесть “Накануне”), — заметил я шутя, — будете обедать”. “Сказать ему?” — спросил смеючись Дудышкин. “Скажите, скажите!” — шутя заметил я, и мы разошлись.

Кто бы мог подумать, что Дудышкин сказал! А он сказал, да еще при пяти или шести собеседниках! Он думал, конечно, что Тургенев опять смутится, а он будет наслаждаться его смущением. Но Тургенев был прижат к стене: ему оставалось или сознаться, чего, конечно, он не сделает никогда, или вступиться за себя. На сцену, разумеется, появился Анненков, его кум, адъютант и наперстник. На другой день оба они явились ко мне, не застали дома и оставили записку, с вопросом, “что значат мои слова, переданные мною через Дудышкина?” Я пришел к Дудышкину и показал ему записку, спрашивая, в свою очередь, что значит эта записка?

“Вы ведь велели сказать ему ваши вчерашние слова”, — робко заметил он. “Не может быть, чтобы вы не шутя это думали. А если б я попросил вас ударить его — вы ударили бы?” — сказал я.

Дудышкин понял, какую непростительную глупость сделал он. Он был добрый, честный человек, очень умный, даже несколько себе на уме, осторожный, уклончивый — и тут вдруг так грубо ошибся, увлекшись своею страстишкой дразнить людей. Он подвержен был желтухе и с этого же дня заметно пожелтел и похудел.

Я сказал ему только, что если это поведет к серьезному исходу, т.е. к дуэли, например, то я имею полное право рассчитывать на него как на секунданта. Он согласился, но взял у меня записку, сказав, что повидается с Тургеневым и ответит ему как за себя, так и за меня, без всякого для меня ущерба. Я заметил ему только, что от своих слов не отопрусь.

Я не знаю или забыл теперь, что он говорил, помню только, что решено было с обеих сторон объясниться по этому делу окончательно, пригласив несколько других свидетелей. Пригласили, кроме Анненкова и Дудышкина, еще Дружинина и А.В. Никитенко и объяснение произошло у меня. Но из этого, конечно, выйти ничего не могло. Роман, большею частью, пересказывался наедине, потом в присутствии Дудышкина, частию Дружинина. Последние оба, мало интересуясь программой, знали только общий план романа — и, следовательно, не могли ни подтвердить, ни опровергнуть. Никитенко был приглашен как почетный свидетель, известный мягким своим характером. Анненков был кум и наперстник и держал заранее сторону Тургенева, quand meme, потому что тут было затронуто и его наперстническое самолюбие. А Дудышкин, виновник всей этой кутерьмы, был смущен более нас обоих, т.е. Тургенева и меня. Тургенев был очень бледен сначала, а я красен. Он боялся, что я энергично стану защищать, с доказательствами в руках, и напомню все последовательно, указав каждое место, какое взято, как оно изменено, в чем сходство и т.д.

Но я был смущен не менее его и не рад был, что затеялась вся эта история. Он, конечно, потребовал юридических доказательств, которых не было, кроме моей изветшавшей от времени программы, в которой я один только и мог добраться смысла. Когда мы уселись, то начали тем, что рассказали историю первой размолвки, с прочтением навязанного им мне письма, в котором упомянуто было кое-что из моего романа, а о том, что он хотел взять себе, умолчано.

Здесь Тургенев проявил образчик того актерства, которое составляет основу его характера и всей жизни. Последняя вся — есть не что иное, как ряд искусственных, более или менее тонко обдуманных и рассчитанных проявлений и сцен. Я не думаю, чтобы, оставаясь один у себя в комнате, он сел на стул или встал без расчета, без задней мысли, искренно. Никогда и нигде! И тут он ловко сыграл эту сцену и, конечно, обманул всех, кроме меня и Дудышкина. Последний знал его тонко и прежде еще говаривал: “Я с наслаждением наблюдаю, как он лжет!”.

“Обмануть доверие товарища!” — говорил Тургенев, по мере того, как я сам, подавленный этой тяжелой сценой, слабо, в нескольких словах, сказал о том, какое сходство вижу у него и у себя — и неохотно вдавался во все мелочи, памятные мне и Тургеневу и утомительные для прочих. Я понимал, что всем им, как равнодушным людям, только скучно от всего этого и что привлечь их к мелочному участию я не могу. Дружинин и Никитенко старались умиротворить все общими фразами: “Вы оба честные, даровитые люди — могли, дескать, сойтись случайно в сюжетах; один — мол — то же самое изображает так, другой иначе”… и т.д.

Тургенев напирал на то, чтобы указать сходство в повести “Накануне”, и наконец сказал, что я, верно, не читал ее. Это правда, но я помнил его рассказ. “А вы прочтите, непременно прочтите!” — требовал он. Я обещал.

По поводу этой повести он употребил грубый до смешного прием. Героиню там зовут Еленой, и у меня в плане, вместо Веры, прежде была Елена. “Если б захотел взять, так хоть имя-то переменил бы!” — сказал он.

Он приободрился, Анненков тоже стал ликовать, видя, что его патрон и кум выходит сух из воды. Я молчал перед этой беззастенчивостью, видя, что я потерял всякую возможность обличить правду — и пожалел опять, что не бросил сразу все. Все мы встали. “Прощайте, — сказал я, благодарю вас, господа, за участие”. Тургенев первый взялся за шляпу, из бледного и смущенного он сделался красным, довольный тем, что я юридически доказать не мог его plagiat, как он выразился, не решаясь перевести слова на русский язык — et par cause.

“Прощайте, И.А., — эффектно произнес он, — мы видимся в последний раз!”. И ушел, торжествующий. Тут и Дудышкин поднял смелее голову, видя, что дело не кончилось ничем{15}.

Так мы и расстались на несколько лет, не встречались нигде, не кланялись друг другу. Я еще более уединился у себя. Я потом пробежал “Накануне”: и что же? Действительно, мало сходства! Но я не узнал печатного “Накануне”. Это была не та повесть, какую он мне рассказывал! Мотив остался, но исчезло множество подробностей. Вся обстановка переломана. Герой — какой-то Болгар. Словом, та и не та повесть! Значит, рассказывая мне ее, он, так сказать, пробовал, узнаю ли я продолжение Веры и Волохова, и видя, что я угадываю его замысел, он изменил в печати многое. На это он просто — гений! Так он продолжал поступать и далее, и все свои заимствования у меня подвел под эту систему (как увидим ниже) искажения обстановки, то есть места, званий действующих лиц (с удержанием характеров), имен, национальностей и т.д.

Я однако продолжал писать свой роман. В 1860 и 1861 годах я поместил отрывки (Бабушка, Портрет, Беловодова) в “Современнике” и “Отеч. записках” — и продолжал, в наивности своей, читать и рассказывать (не Тургеневу, конечно, с которым мы не виделись, а Дружинину, Боткину и прочим), что делаю. Тургенев обо всем осведомлялся и знал.

Так прошло, кажется, несколько лет — до смерти А.В. Дружинина, не помню, в котором году (кажется, в 1864 г.{16}). Летом я урывался от службы в отпуск и продолжал писать роман вяло, тихо, по нескольку глав, а в Петербурге, под серым небом, большею частью в дурную погоду, мне не писалось.

На похоронах Дружинина на Смоленском кладбище, в церкви, ко мне вдруг подошел Анненков и сказал, что “Тургенев желает подать мне руку — как я отвечу?”. “Подам свою”, — отвечал я, и мы опять сошлись как ни в чем не бывало. И опять пошли свидания, разговоры, обеды — я все забыл. О романе мы не говорили никогда ни слова с ним. Я только кратко отвечал, что продолжаю все писать — летом, на водах.

Тургенев затеял это примирение со мной, как я увидел потом, вовсе не из нравственных побуждений возобновить дружбу, которой у него никогда и не было. Ему, во-первых, хотелось, чтобы эта ссора, сделавшаяся известною после нашего объяснения при свидетелях, забылась, а вместе с нею забылось бы и обвинение мое против него — в похищении, или плагиате, как он осторожно выражался. Во-вторых, ему нужно было ближе следить за моею деятельностью и мешать мне оканчивать роман, из которого он заимствовал своих “Отцов и детей” и “Дым”, заходя вперед, чтобы, ни в нашей литературе, ни за границею, не обличилась его слабость и источник его сочинений. Чтобы отвести подозрение, он по временам писывал и свое: очень хорошенькие, хотя и жиденькие рассказы — вроде “Ася”, “Первая любовь”. Во мне он видел единственного соперника, пишущего в одном роде с ним: Толстой (Лев) еще только начал свои рассказы военные, Григорович писал из крестьянского быта, Писемский и Островский пришли позднее. Словом, я один стоял поперек его дороги и он всю жизнь свою положил, чтобы растаскать меня по клочкам, помешать всячески перевести меня — и там, в иностранных литературных и книгопродавческих кружках, — критикою своего рода предупредить всякую попытку узнать обо мне. Ему там верили, потому что его одного лично знали — оттого он и успел. Он начертал себе план — разыграть гения, главу нового литературного периода и до сих пор удачно притворяется великим писателем.

42
{"b":"947441","o":1}