Литмир - Электронная Библиотека

Когда я заметил ему, отчего ж он не приводит в письме о падении Веры (в плане она называлась у меня Еленой), о сценах между ею и Бабушкой, он замялся: ему очевидно не хотелось упоминать об этом — по будущим своим соображениям. Но нечего делать — упомянул. Об учителе Козлове, как он учился, как женился на дочери эконома, что такое была эта Улинька, ее отношения к мужу: о том ни слова. И дал мне это письмо, я бросил его в ящик — и тем дело кончилось{14}.

Мы сухо продолжали видеться. “Дворянское гнездо” наконец вышло в свет и сделало огромный эффект, разом поставив автора на высокий пьедестал. Так как оно писано было вскоре после рассказа моего, то и вышло полнее, сочнее, сложнее и колоритнее всего, что он написал и прежде, и после него. “Вот и я — лев! Вот и обо мне громко заговорили!” — вырывались у него самодовольные фразы даже при мне! Он везде бывал, все лезли к нему, всех он ласкал, очаровывал мягкостью, снисхождением, не пренебрегая ничьим вниманием, не скучая никакою назойливостью, водя за собой целый круг, принимая у себя во всякое время, прикармливая обедами, являясь повсюду, куда его ни звали.

У него завелась своего рода clientelle, род маленькой дружины, которая все готова была делать для него и за него. Съездить куда-нибудь, достать что-нибудь, попросить, похлопотать. Сейчас бежали послушные друзья: Н.Н. Тютчев, И.И. Маслов, более всех П.В. Анненков. Последний был то, что в старых комедиях и трагедиях называлось наперстником (sic). Не глупый, образованный, он любил литературу и состоял каким-то кумом при звездах первой величины. Был он близок к Гоголю, который называл его Жюль. Гоголь умер, Анненков счел Тургенева достаточно великим и примазался к нему. Тургенев, лаская этих своих слуг, мастер был извлекать из них ежеминутную пользу. После 1855 года он, можно сказать, начал постепенно выселяться из России за границу. И вот оттуда-то он командовал этим друзьям, всего более Анненкову. “Пришлите то, справьтесь об этом, доставьте сие, прикажите оное”, — писал он и заключал: “Жму вашу руку”. Кто-то видел одно такое письмо и сказывал, что в нем было 14 поручений, означенных №№ 1, 2, 3 и т.д.

Я вел себя совершенно противоположно: я литературно сливался с кружком, но во многом, и именно в некоторых крайностях отрицания, не сходился и не мог сойтись с членами его. Разность в религиозных убеждениях и некоторых других понятиях и взглядах мешала мне сблизиться с ними вполне. Более всего я во многом симпатизировал с Белинским: прежде всего с его здоровыми критическими началами и взглядами на литературу, с его сочувствием к художеств(енным) произведениям, наконец, с честностью и строгостью его характера. Но меня поражала и иногда даже печалила какая-то непонятная легкость и скорость, с которой он изменял часто, не только те или другие взгляды на то или другое, но готов был, по первому подозрению, менять и свои симпатии. Словом, меня пугала его впечатлительность, нервозность, способность увлекаться, отдаваться увлечению и беспрестанно разочаровываться. Это на каждом шагу: в политике, науке, литературе. Мне бывало страшно. А он был лучший, самый искренний, честный, добрый! Я, повторяю, не сближался сердечно со всем кружком, для чего нужно бы было измениться вполне, отдать многое, все, чего я не мог отдать. Мне было уже 35 или 36 лет — и потому я, развившись много в эстетическом отношении в этом кругу, остался во всем прочем верен прежним основам своего воспитания. Я ходил по вечерам к тому или другому, но жил уединенно, был счастлив оказанным мне, и там, и в публике, приемом, но чуждался (между прочим, по природной дикости своего характера) тесного сближения с тем или другим, кроме семейства доброго Мих. Языкова, где меня любили, как родного, и я платил тем же.

Мне казалось, и я потом убедился в этом, что одна литература бессильна связать людей искренно между собой, но что она скорее способна разделять их друг с другом. Во всех сношениях членов кружка было много товарищества; это правда, размена идей, обработки понятий и вкуса. Но тут же пристальное изучение друг друга — много и отравляло искренность сношений и вредило дружбе. Все почти смотрели врозь, и если были тут друзья, то никак не друзья по литературе.

Один Белинский был почти одинаков ко всем, потому что все платили ему безусловным уважением. А другие, например Панаев с Боткиным, были дружны совсем не ради литературы, а они любили “шалить”, волочиться вместе — и это сближало их друг с другом, как и Дружинина с Григоровичем.

Я мог привязаться к Белинскому, кроме его сочувствия к моему таланту, за его искренность и простоту. Но я не мог поручиться, что это осталось бы за мной надолго, по его впечатлительности. Привязался бы я и к Тургеневу — но по мере того, как я его разглядывал, я убеждался в глубокой и неизлечимой фальшивости его натуры. Если хотите, все были хороши между собой, все уважали друг друга, сходились, приятно беседовали, но друзей тут не было. Повторяю, литература не делает друзьями, а врагами может делать людей.

И Тургенев также и его слуги — не любили друг друга. Он щекотал их самолюбие своей дружбой к ним, а они были ему полезны. “Что за человек Анненков?” — спросил я однажды Тургенева, потому что знал Анненкова мало. “Мне кажется, он как-то холоден и с ним мне неловко. Я не знаю, о чем говорить”. “Анненков очень хорош, напротив, особенно, когда надо его пустить, как бульдога, на противников”. Вот как выразился Тургенев о лучшем из своих друзей, пособников, защитников, наперстников.

Про другого друга, № 2, он отозвался еще лучше — в одну из откровенных минут. “Я хочу писать повесть, сказал он мне однажды: вывести типы тупцов, тупых людей — вот, например, Николай Николаевич (Тютчев)!” Эти разговоры происходили до нашего разрыва, конечно. А этот Тютчев распинался за него, и распинается до сих пор, как за святого. Мы продолжали, говорю я, видеться с Тургеневым, но более или менее холодно. Однако посещали друг друга, и вот однажды он сказал мне, что он намерен написать повесть, и рассказал содержание… Это было продолжение той же темы из “Обрыва”: именно, дальнейшая судьба, драма Веры. Я заметил ему, конечно, что понимаю его замысел — мало-помалу вытаскать все содержание из Райского, разбить на эпизоды, поступив, как в “Дворянском гнезде”, т.е. изменив обстановку, перенеся в другое место действие, назвав иначе лица, несколько перепутав их, но оставив тот же сюжет, те же характеры, те же психологические мотивы, и шаг за шагом идти по моим следам. Оно и то, да не то!

А между тем цель достигнута — вот какая: когда-то еще я соберусь оканчивать роман, а он уже опередил меня, и тогда выйдет так, что не он, а я, так сказать, иду по его следам, подражаю ему! Так все и произошло, и так происходит до сих пор! Интрига, как обширная сеть, раскинулась далеко и надолго.

Тургенев выказал гениальный талант интриги — и на другом поприще, с другими, высокими, патриотическими и прочими целями, конечно, из него вышел бы какой-нибудь Ришелье или Меттерних, но со своими узенькими, эгоистическими целями он является каким-то литературным Отрепьевым.

В кружке уже знали о нашей первой размолвке, но поговорили и замолчали. И я решил, конечно, молчать, потому что смешно же протестовать против готовой и напечатанной повести с романом en herbe, в программе, известном только маленькому кружку!

Новый замысел Тургенева вывел меня из терпения и я сказал о нем прежде всего Дудышкину, с которым был знаком у Майковых, прежде нежели он и я сделались литераторами. Дудышкину было и смешно и странно смотреть, как Тургенев мгновенно бледнел и конфузился, когда я намекал нарочно при нем и при других то на “Дворянское гнездо”, то на новую повесть и переглядывался при этом с Дудышкиным. Может быть, так это и продолжалось бы ad infinitum, но сам же Дудышкин довел неловкостью своей дело до взрыва.

У него была страстишка подзадоривать людей, когда начинался какой-нибудь спор, и он любил посмеяться, когда обе стороны начнут горячиться, сделают сцену и т.п. Это его веселило, и он охотник был, где можно, стравливать. Конечно, это — не похвальная черта, но это делал он в пустяках, больше в шутку. Но тут шутка вышла плохая и едва не кончилась серьезно.

41
{"b":"947441","o":1}