Она походила на портрет одной из величавых женщин в ее роде, висевший тут же на стене.
Тычков ворочал одурелыми глазами.
— Я в Петербург напишу… город в опасности… — торопливо говорил он, поспешно уходя и сгорбившись под ее сверкающим взглядом, не смея оглянуться назад.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
— Напрасно вы требовали должной вам дани, поклона, от этого пня, — сказал он, — он не понял вашего величия. Примите от меня этот поклон, не как бабушка от внука, а как женщина от мужчины. Я удивляюсь Татьяне Марковне, лучшей из женщин, и кланяюсь ее женскому достоинству!
Он поцеловал у ней руку
— Принимаю, Борис Павлыч, твой поклон, как большую честь — и не даром принимаю — я его заслуживаю. А вот и тебе за твой честный поступок, мой поцелуй — не от бабушки, а от женщины…
Она поцеловала в щеку
В эту же минуту кто-то поцеловал его в другую щеку.
— А это от другой женщины! — тихо сказала Вера, целуя его, и быстро ускользнула в дверь.
— Ах! — страстно сделал Райский, протягивая вслед ей руку.
— Мы с ней не сговаривались, а обе поняли тебя. Мы с нею мало говорим, а похожи друг на друга! — сказала Татьяна Марковна.
— Бабушка! вы необыкновенная женщина! — сказал Райский, глядя на нее с восторгом, как будто в первый только раз увидел ее.
— А ты урод, только хороший урод! — заключила она, сильно трепля его по плечу. — Подь же, съезди к губернатору и расскажи по правде, как было дело, чтоб тот не наплел вздору, а я поеду к Полине Карповне и попрошу у ней извинения.
III
Нила Андреича почти сняли с дрожек, когда он воротился домой. Экономка его терла ему виски уксусом, на живот поставила горчичники и «ругательски ругала» Татьяну Марковну. Но домашние средства не успокоили старика. Он ждал, что завтра завернет к нему губернатор, узнать, как было дело, и выразить участие, а он предложит ему выслать Райского из города, как беспокойного человека, а Бережкову обязать подпиской не принимать у себя Волохова.
Но прошло три дня: ни губернатор, ни вице-губернатор, ни советники не завернули к нему. Начать жалобу самому, раскапывать старые воспоминания — он почему-то не счел удобным.
Прежний губернатор, старик Пафнутьев, при котором даже дамы не садились в гостях, прежде нежели он не сядет сам, взыскал бы с виновных за одно неуважение к рангу; но нынешний губернатор к этому равнодушен. Он даже не замечает, как одеваются у него чиновникш, сам ходит в старом сюртуке и заботится только, чтоб «в Петербург никаких историй не доходило».
Ждал Нил Андреич Тычков, что зайдет кто-нибудь из его бывших подчиненных, молодых чиновников, чтоб расспросить, что делается в неприятельском лагере. Но никто не являлся.
Он снизошел до того, что сам, будто гуляя, зашел дома в два и получил отказ. Лакеи смотрели на него как-то любопытно.
«Плохо дело», — думал он и засел дома.
В воскресенье он послал за доктором, который лечил и в губернаторском доме, и в Малиновке.
Доктор старался не смотреть на Нила Андреича, а если смотрел, то так же, как и лакеи, «любопытно». Он торопился, и когда Тычков предложил ему позавтракать, он сказал, что зван на «фриштик» к Бережковой, у которой будет и его превосходительство, и все, и что он видел, как архиерей прямо из собора уже поехал к ней, и потому спешит… И уехал, прописав Нилу Андреичу диету и покой.
— Суета сует! — произнес, вздохнув всем животом своим, Тычков и поникнул головой.
Он понял, что авторитет его провалился навсегда, что он был последний могикан, последний из генералов Тычковых!
И другие, прежние его подчиненные, еще недавно облизывавшиеся от его похвалы, вдруг будто прозрели и поняли «правду» в поступке Райского, краснея за напрасность своего долговременного поклонения фальшивому пугале-авторитету. Они все перебывали с визитом у Райского.
В кратком очерке изобразил и его Райский в программе своего романа, и вам не знал — зачем.
— Под руку попался, как Опенкин! — говорил он, дописывая последнюю строку и не предвидя ему более роли между своими героями.
Райский дня три был под влиянием воскресного завтрака. Внезапное превращение Татьяны Марковны из бабушки и гостеприимной хозяйки в львицу поразило его.
Ее сверкающие глаза, гордая поза, честность, прямота, здравый смысл, вдруг прорвавшиеся сквозь предрассудки и ленивые привычки, — не выходили у него из головы.
Он натянул холст и сделал удачный очерк ее фигуры, с намерением уловить на полотно ее позу, гнев, величавость и поставить в галерею фамильных портретов.
Он, если можно, полюбил ее еще больше. Она тоже ласковее прежнего поглядывала на него, хотя видно было, что внутренне она не мало озабочена была сама своей «прытью», как говорила она, и старалась молча переработать в себе это «противоречие с собой», как называл Райский.
Уважать человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других — и вдруг, в одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
Этого она ни за что не скажет ему: молод он, пожалуй, зазнается, а она покажет ему внимание иначе, по-своему, не ставя себя в затруднительное положение перед внуком и не давая ему торжества.
Вот отчего она ласковее смотрела на Райского и про себя уважала его больше прежнего
Но все же ей было неловко — не от одного только внутреннего «противоречия с собой», а просто оттого, что вышла история у ней в доме, что выгнала человека старого, почтен… нет, «серьезного», «со звездой»…
Она вздыхала, но воротить прежнего не желала, а хотела бы только, чтоб это событие отодвинулось лет за десять назад, превратилось бы каким-нибудь чудом в давно прошедшее и забылось совсем.
Внезапный поцелуй Веры взволновал Райского больше всего. Он чуть не заплакал от умиления и основал было на нем дальние надежды, полагая, что простой случай, неприготовленная сцена, где он нечаянно высказался просто, со стороны честности и приличия, поведут к тому, чего он добивался медленным и трудным путем, — к сближению.
Но он ошибся. Поцелуй не повел ни к какому сближению.
Эта была такая же неожиданная искра сочувствия Веры к его поступку, как неожидан был сам поступок. Блеснула какая-то молния в ней и погасла.
Конечно, молнию эту вызвала хорошая черта, но она и не сомневалась в достоинстве его характера, она только не хотела сближения теснее, как он желал, и не давала ему никаких других, кроме самых ограниченных, прав на свое внимание.
Он держал крепко слово: не ходил к ней, виделся с ней только за обедом, мало говорил и вовсе не преследовал.
«Поговорю с ней раза два, окончательно разрешу себе задачу, как было и с Беловодовой, и с Марфенькой, и по обыкновению разочаруюсь — потом уеду!» — решил он.
— Егор! — сказал он, — принеси и осмотри чемодан, цел ли замок и ремни: я недолго здесь останусь.
В доме было тихо, вот уж и две недели прошли со времени пари с Марком, а Борис Павлыч не влюблен, не беснуется, не делает глупостей и в течение дня решительно забывает о Вере, только вечером и утром она является в голове, как по зову. Он старался, и успевал, не показывать ей, что еще занят ею. Ему даже хотелось бы стереть и память об увлечении, которое он неосторожно и смешно высказал.
«Вот уж до чего я дошел: стыжусь своего идола — значит победа близка!» — радовался он про себя, хотя ловил и уличал себя в том, что припоминает малейшую подробность о ней, видит, не глядя, как она войдет, что скажет, почему молчит, как взглянет.
— Все это пустое, мираж, мираж! — говорил он, — анализ коснулся впечатления — и его нет!