Он сравнивал ее с другими, особенно «новыми» женщинами, из которых многие так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим любвям, — и находил, что это — жалкие, пошлые и еще более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Он шел медленно, сознавая, что за спиной у себя оставлял навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее, увлечь, обещать «бессрочную любовь», сидеть с ней годы, пожалуй — жениться…
Он содрогнулся опять при мысли употребить грубый, площадной обман — да и не поддастся она ему теперь. Он топнул ногой и вскочил на плетень, перекинув ноги на другую сторону.
«Посмотреть, что она! Ушла,гордое создание! Что жалеть, она не любила меня, иначе бы не ушла… Она резонерка!..» — думал он, сидя на плетне.
«Взглянуть один раз… что он — и отвернуться навсегда…» — колебалась и она, стоя у подъема на крутизну.
Еще прыжок: плетень и канава скрыли бы их друг от друга навсегда. За оградой — рассудок и воля заговорят сильнее и одержат окончательную победу. Он обернулся.
Вера стоит у подъема на крутизну, как будто не может взойти на нее…
Наконец она сделала, с очевидным утомлением, два, три шага и остановилась. Потом… тихо обернулась назад и вздрогнула. Марк сидел еще на плетне и глядел на нее…
— Марк, прощай! — вскрикнула она — и сама испугалась собственного голоса: так много было в нем тоски и отчаяния.
Марк быстро перекинул ноги назад, спрыгнул и в несколько прыжков очутился подле нее.
«Победа! Победа! — вопило в нем. — Она возвращается, уступает!»
— Вера! — произнес и он таким голосом, как будто простонал.
— Ты воротился… навсегда?.. Ты понял наконец… о, какое счастье! Боже, прости…
Она не договорила.
Она была у него в объятиях. Поцелуй его зажал ее вопль. Он поднял ее на грудь себе и опять, как зверь, помчался в беседку, унося добычу…
Боже, прости ее, что она обернулась!..
XIII
Райский сидел целый час, как убитый, над обрывом, на траве, положив подбородок на колени и закрыв голову руками. Все стонало в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая, сначала за Веру, потом за себя, кляня себя за великодушие.
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды на счастье и впереди все те же боли страсти, среди которой он не знал ни тихих дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно трудно. Сон не сходил, как друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить другой мукой муку бдения.
Когда он открывал глаза утром, перед ним стоял уже призрак страсти, в виде непреклонной, злой и холодной к нему Веры, отвечающей смехом на его требование открыть ему имя, имя — одно, что могло нанести решительный удар его горячке, сделать спасительный перелом в болезни и дать ей легкий исход.
— Но что она нейдет! — вдруг, оглянувшись, сказал он.
Он посмотрел на часы. Она ушла в девятом часу, а теперь скоро одиннадцать! Она велела подождать, сказала, что вернется сейчас: долог этот час! «Что она? где она?» — в тревоге повторял он.
Он взобрался на верх обрыва, сел на скамью и стал прислушиваться, нейдет ли? Ни звука, ни шороха: только шумели падающие мертвые листья.
— Велела ждать и забыла, — а я жду! — говорил он, вставая со скамьи и спускаясь опять шага три с обрыва и все прислушиваясь.
— Боже мой, ежели она до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое, эта мая статуя, прекрасная, гордая Вера? Она там, может быть, хохочет надо мной, вместе с ним. Кто он? Я хочу знать — кто он? — в ярости сказал он вслух. — Имя, имя! Я ей — орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
Им овладело отчаяние, тождественное с отчаянием Марка. Пять месяцев женщина таится, то позволяя любить, то отталкивая, смеется в лицо…
«За что такая казнь за увлечение? Что она делает со мной? Не имею ли я право, после всех этих проделок, отнять у нее ее секрет и огласить таинственное имя?»
Он быстро сбежал с крутизны и остановился у кустов, прислушиваясь. Ничего не слышно.
— Это однако… гадко… — говорил он, — украсть секрет… — И сам вступил в чащу кустов: — так гадко… что…
И воротился шага три назад.
— Воровство! — шептал он, стоя в нерешимости и отирая пот платком с лица. — А завтра опять игра в загадки, опять русалочные глаза, опять, злобно, с грубым смехом, брошенное мне в глаза: «Вас люблю!» Конец пытке — узнаю! — решил он и бросился в кусты.
Он крался, как вор, ощупью, проклиная каждый хрустнувший сухой прут под ногой, не чувствуя ударов ветвей по лицу. Он полз наудачу, не зная места свиданий. От волнения он садился на землю и переводил дух.
Угрызение совести на минуту останавливало его, потом он опять полз, разрывая сухие листья и землю ногтями.
Он миновал бугор, насыпанный над могилой самоубийцы, и направлялся к беседке, глядя, слушая по сторонам, не увидит ли ее, не услышит ли голоса.
Между тем в доме у Татьяны Марковны все шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже с Полиной Карповной, и с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать «приятности».
— Где m-r Борис? — спрашивала уж в пятый раз Полина Карповна, и до ужина, и после ужина, у всех. Наконец обратилась с этим вопросом и к бабушке.
— Бог его знает — бродит где-нибудь; в гости, в город ушел, должно быть; и никогда не скажет куда — такая вольница! Не знаешь, куда лошадь послать за ним!
Яков сказал, что Борис Павлович «гуляли» в саду до позднего вечера.
Про Веру сказали тоже, когда послали ее звать к чаю, что она не придет. А ужинать просила оставить ей, говоря, что пришлет, если захочет есть. Никто не видал, как она вышла, кроме Райского.
— Cкажи Марине, Яков, чтобы барышне, как спросит, не забыли разогреть жаркое, а пирожное отнести на ледник, а то распустится! — приказывала бабушка. — А ты, Егорка, как Борис Павлович вернется, не забудь доложить, что ужин готов, чтоб он не подумал, что ему не оставили, да не лег спать голодный!
— Слушаю-с, — сказали оба.
— Полунощники, право, полунощники! — с досадой и с тоской про себя заметила бабушка, — шатаются об эту пору, холод эдакой…
— Я пойду в сад, — сказала Полина Карповна, — может быть, m-r Boris недалеко. Он будет очень рад видеться со мной… Я заметила, что он хотел мне кое-что сказать… — таинственно прибавила она. — Он, верно, не знал, что я здесь…
— Знал, оттого и ушел, — шепнула Марфенька Викентьеву.
— Я — вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь с ней в любви голосом Бориса Павловича… — предложил было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.
— Она, пожалуй, испугается и упадет в обморок, тогда бабушка даст вам знать! Что выдумали! — отвечала она, удерживая его за рукав.
— Я пойду на минуту, позвольте, я приведу беглеца… — настаивала Полина Карповна.
— Идите, бог с вами! — сказала Татьяна Марковна, — да глаз не выколите, вот темнота какая! хоть Егорку возьмите, он проводит с фонарем.
— Нет, я одна, не нужно, чтоб нам мешали…
— Напрасно! — вежливо заметил Тит Никоныч, — в эти сырые вечера отнюдь не должно позволять себе выходить после восьми часов.
— Я не боюсь… — сказала Крицкая, надевая мантилью.
— Я бы не смел останавливать вас, — заметил он, — но один врач — он живет в Дюссельдорфе, что близ Рейна… я забыл его фамилию — теперь я читаю его книгу и, если угодно, могу доставить вам… Он предлагает отменные гигиенические правила… Он советует…
Он не кончил, потому что Полина Карповна ушла, сказав ему только, чтоб он подождал и отвез ее домой.