Литмир - Электронная Библиотека

Жил я, естественно, у Лиды. Игорь как раз женился и переехал к жене, так что я был водворён в его комнату. Сашку я отправил к родителям на Украину на весь этот учебный год. Она поморщилась, но поехала, понимая, что в этом доме её не очень-то жалуют. Да и делать в Москве ей уж вовсе было нечего. Так что нам с Лидой в этом году не мешал никто.

Год этот был забавным. Мы унаследовали от старшекурсников манеру вешать в коридоре эпиграммы друг на друга, которые назывались модным словом «Да-цзы-Бао». Обычно были вежливые в меру, но появлялись и такие – «Загадка»:

Сидят на подоконнике

Белкины поклонники,

Женькины потомки,

Страшные подонки.

Тут же и перевёрнутый ответ: Харабаров и Панкратов.

Эпиграмм на меня было несколько, но я их все перезабыл.

И вдруг, сорок с лишним лет спустя, кто-то из студентов тогдашних в каких-то мемуарных клочках в Интернете одну из них мне напомнил. Эти клочки я тут и воспроизвожу:

«На заочном есть студент по фамилии Бетаки, худой, лупоглазый и очень странный. Похож на Паганини. Работает гидом в Петродворце [40], и сам по себе – экспонат, на него можно смотреть и не соскучишься. Однажды в студенческий автобус вошла девушка, ребята ей не уступили места, Бетаки подскочил и съездил одному и другому по физиономии. Не пошел на воскресник строить общежитие Литинститута на ул. Руставелли, и его разделали в „Молнии" "т. е. в том же настенном листке с картинкой":

„Он всем грозится боем, дракой,

ругает женькины стихи, [41]

так за какие же грехи

Бог наградил такой Бетакой?"

Ходит в брюках-гольф, сделал сам из обычных брюк, обтрепались манжеты, он подрезал их до колен и завязал тесемками [42]. На курсе у них есть творческий метод: бетакизм».

В студенческом автобусе однажды запели наши первокурсники, старшие тут же окрестили их «хор имени Бетаки».

Программа литинститута практически целиком совпадала с программой факультета журналистики МГУ, даже многие профессора работали и там, и тут.

Некоторые преподаватели были немыслимо скучны. Скучнее всех был бывший акмеист Сергей Городецкий, автор когда-то осовеченного либретто оперы Глинки, которая до переработки Городецкого называлась «Жизнь за царя». Городецкий дал ей название «Иван Сусанин», выкинул молитвы, еще что-то переделал, и в таком вот новом виде и под псевдонимом эта опера шла до последних, кажется, лет. Городецкий вёл «творческий семинар», который очень мало посещали, разве что из «исторического» интереса кто-нибудь заглянет, как в музей, с единственным, впрочем, экспонатом: тощим, угловатым, седым, слегка сутулым. но громким. И всех поучавшим, как жить и как быть патриотом.

Были и совсем другие преподаватели. На втором курсе, перейдя на дневное отделение, я оказался приписанным на год к семинару Сергея Наровчатова. Поначалу моё крайнее недоверие к большинству поэтов «военного поколения», о котором я уже писал, не давало мне с ним сблизиться. Я очень удивился, когда узнал, что он бывший ифлиец, привыкнув считать, что преуспевающие поэты этого поколения все «от сохи и станка».

А он сам почему-то меня в семинаре как-то выделял. Пару раз мы беседовали на бульваре за воротами института, потом он пригласил меня к себе на Трубную, и я стал у него часто бывать. Наровчатов очень ярко высветил мне Гумилёва, которого я тогда и полюбил, обратил мое внимание на лучшего раннего Тихонова, и как-то раз повёл меня к этому старому поэту в гости, предупредив, чтобы я разговаривал, если придётся говорить о тихоновских стихах, только о тех стихах старика, которые мне и вправду нравятся. Я из любопытства пошёл, но т о г о Тихонова не увидел, как ни старался. Передо мной был прилизанный и розовый советский чиновник в отставке.

Единственное, что косвенно напоминало о том, что передо мной гумилёвский ученик, было присутствие крупной серой совы. Она неслышно и даже глаз не раскрывая, перелетала то с чернильного прибора на плечо хозяина, вцепляясь коготками в толстый свитер, то обратно с плеча на прибор.

Я по просьбе Сергея что-то прочёл, Тихонов вежливо что-то сказал. Потом принёс коньяк и налил нам и себе… О чём мы эти два часа говорили, даже не запомнилось. Осталась в памяти только сова – она почему-то все-таки напоминала о строках «Я одержимый, дикарь, я гол,/ Скалой меловою блестит балкон/ К Тучкову мосту шхуну привёл/ Седой чудак Стивенсон…» А поэт, тоже седой, но уже давно не чудак – с погасшим взглядом – навёл на меня только скуку. Когда мы вышли, я всё это высказал Сергею. Он в ответ предложил зайти к нему и выпить как следует. А прощаясь, уже весьма нетвёрдым языком, тревожно пробормотал, что не знает, не станем ли и мы оба такими же. Я ответил, что уж лучше тогда сдохнуть. Он промолчал и ни к селу ни к городу сказал, что вот скоро женится и пить бросит, что дал слово «ей», а оттого ему возможно и верно грозит участь Тихонова.

На семинарах этого «последнего романтика», да и у него в гостях я бывал до конца учебного года, то есть до июня 1955. На третьем же курсе, когда я снова перешёл на заочное отделение, его уже вообще не было в институте. Ходили слухи, что он и верно больше не пьёт, а вместо этого в диком темпе делает в писательских кругах партийную карьеру.

Его новую жену, красавицу и художницу, я один раз у него видел. Её заботами прежняя богемная холостая квартира исчезла мгновенно, а в новую, ставшую по мановению её волшебной ручки, номенклатурно-мещанской, мне ходить не хотелось. Поэта Сергея здесь уже не было. Он, конечно, и раньше сочинял не бог весть что, но всё же был поэт, а превратился просто в некого бывшего красавчика, вроде спившегося пятидесятилетного Есенина… Тот прежний, только начинавший лысеть, остался в памяти, как остаются покойники, а с новым я был вроде знаком, да вот.

* * *

В числе институтских преподавателей был профессор Сидельников, фольклорист, которого прозвали «Окарач», поскольку это слово из былины об Илье Муромце (князь Владимир со страху от свиста Соловья-разбойника «окарачь ползёт [43]») профессор произносил с особенным смаком.

Сидельников был непроходимо патриотичен и глуп, в отличие от «бабушки» – профессора Астаховой, которая тоже читала фольклор, но весело и как-то очень по-домашнему. Она даже на лекции приходила с большой хозяйственной сумкой. Мы ее любили и прозвали «Общей Ариной Родионовной». Сокращённо – ОАР [44].

Был ещё гениальный Асмус, нервный, худой и в чёрном всегда, как пастор, читавший «марксистскую» эстетику, как поэму.

Был грузный, в неопределённого цвета пиджаке, вечно обмазанном мелом, профессор Яков Металлов, читавший скучно и в меру ортодоксально то, что тогда именовалось «зарубежной литературой».

Именно он послужил третьекурснику Евгению Евтушенко прототипом образа профессора в одном из лучших его стихотворений тех лет, да, наверное, и вообще из лучших: «Окно выходит в белые деревья». Эти стихи обсуждались на семинаре некоего болвана, «поэта» Василия Захарченко. В этом стихотворении есть, конечно, одна странность: до сих пор не могу понять, почему это профессор «забыл. правила деленья»? Вроде бы ни на каких факультетах начальную арифметику не читают, а в начальной школе профессора обычно не преподают.

Но тут, думаю, для Евтушенко важней всего была рифма «деревья – деленья», именно она вела поэта, как впрочем, до сих пор всё водит и водит.

Ещё была у нас полненькая, очень спелая, в кудряшках и вечно поигрывавшая телесами, преподавательница русского языка М. У., одинокая, примерно сорокалетняя, с которой уж никак нельзя было не завести лёгкого романчика, так плотоядно она поглядывала на многих студентов. Я как-то занёс ей домой сдать опоздавшую к сроку письменную работу, ну а ушел уже утром. Говорили, что это её обычная манера обращения со студентами. Во всяком случае, она многим нравилась, но главное – ей многие нравились. Было с ней и уютно и весело одновременно.

32
{"b":"946902","o":1}