Литмир - Электронная Библиотека

Меня он увёл в свою гостиную, Таня дала мне чаю с сухарями, а он начал куда-то названивать: то в Кронштадт, то в какие-то учреждения. В общем, он договорился с каким-то детдомом, чтобы меня туда немедленно взяли. И Таня повезла меня на тех же моих саночках через полгорода куда-то на Галерную. Вечером из-за цинги меня оттуда «переместили» в какую-то ближнюю к детдому больницу где-то около синагоги. Поедая крыс, я порой пил свежую кровь, и цинга была у меня куда менее страшная, чем у многих других детей, голодавших в блокаду. Так что меня уже через пару недель отвели обратно в детдом.

Ребятам в детдоме было от восьми до четырнадцати лет. Процветало то, что много позднее, в конце века, на армейском жаргоне назвали «дедовщиной».

По ночам я часто думал об этом жутком обычае и благословлял отца, научившего меня крепко и безоглядно драться. И не просто драться: он научил меня «восточным приёмам драки», которым уж не знаю откуда сам научился (много лет спустя я понял, что это была какая-то дилетантская смесь каратэ с йогой и чем-то китайским). Я не выглядел мощным парнем, наоборот. Узкие плечи и отсутствие видимых мускулов располагали старших к беззаботной агрессивности, и вдруг. Это «вдруг» и было моим главным стратегическим преимуществом.

Я почти точно исполнял отцовский урок: «в ответ на любое нападение давать сдачи вдвойне, а то и втройне, чтоб боялись, но самому первым – никогда!». Только во мне в «справедливых боях» просыпалась такая злоба и ярость, что я превышал необходимую оборону не то что в три, а уж не знаю во сколько раз. Я белел и ничего и никого, кроме противника не видел. Жестокости тут не было предела, и помноженная на уменье, она.

Так что воспитатели не раз и вполне справедливо запирали меня в директорском кабинете через полчаса после очередного моего «наказания сволочей». Раньше, чем через полчаса они почему-то сами боялись ко мне подойти, хотя я успокаивался мгновенно, сразу после того, как мой «враг» оказывался на спине. Когда он вставал, я не держал на него больше никакого зла. Какой-то инстинкт к счастью все-таки всегда удерживал меня на краю, и никто из побитых всерьёз не пострадал. Я получил справедливую кличку «бешеный». Но донкихотствовать продолжал. Я ведь дрался не только за себя, но за всех маленьких и обиженных.

Много лет спустя, уже вполне взрослым, я прочёл где-то об итальянских «берсальеро», литовских «березарках» и о «буй турах» русского раннего средневековья. Это всё были люди, входившие в бою в дикую ярость, которая непонятно как увеличивала их силы и обостряла реакции. Из них некогда создавали целые отряды. Я тогда подумал, что, наверно, во мне что-то такое унаследованное есть, и что все это не легенда.

То, что я испытывал не было слепой яростью: разум работал нормально, только все чувства обострялись, всё происходило в ускоренном режиме. А как только проходила нужда, как только заканчивалась мобилизовавшая все силы экстремальная ситуация, я тут же и успокаивался. Потом – усталость и только.

Меня наказывали, оставляли без обеда, потом показали какому-то пожилому врачу. Тот долго меня выстукивал и осматривал, стукал по коленке, а она только едва подёргивалась. Доктор пожал плечами и сказал, что я «абсолютно здоров и нормален, просто хулиган». Но выслушал он меня терпеливо. Я же долго доказывал и доктору, и директору, что хулиган ведь не я, одиннадцатилетний, а скорее тот четырнадцатилетний подросток, который требовал от меня и от других младших по полпайки хлеба. Я пытался объяснить, что мне просто удалось «обезопасить» этого вымогателя. Тем не менее, в характеристике в журнале» меня назвали «невыдержанным и безответственным хулиганом».

Лет через тридцать – ударила молнией песня Галича «Левый марш»:

По детдомам, как по штрафбатам –

Что ни сделаем – всё вина!

Под запрятанным шла штандартом

Необъявленная война!

Наши малые войны были

Рукопашными зла и чести,

В том проклятом военном быте,

О котором не скажешь в песне.

И не странно ли, братья серые,

Что по-волчьи мы налету

Рвали горло за милосердие,

Били морду за доброту!…

Но и за дело тоже. Нет, Александр Аркадьевич. Чаще – за дело. Как-то ночью мальчишки попытались засунуть мне куски газеты между пальцами ног и поджечь, (это у них, ребят из рабочих районов города, именовалось «велосипедик устроить»). Было их двое – один мой ровесник, а один из старшей группы. Я проснулся от чирканья спички, и в результате старшего увезли в бессознательном состоянии в больницу, правда всего до завтра, а второй смылся. Но впечатление это произвело: появились и скорая, и санитары, и даже милиционер, который, по-моему, сам не знал, зачем его позвали.

Зато больше меня никто не трогал, и воспитатели решили, что я «исправился», поскольку драк с моим участием практически не было до самого дня эвакуации.

Какого-то августа 1942 года нас отвели на Финляндский вокзал и посадили в вагоны. Кто-то из старших позанимал лучшие места у окон, я же считал, что к окнам надо посадить малышей, и какого-то старшего за шиворот вытряхнул с места. Он полез драться, в результате был тут же отправлен (всего-то с кровью из горла!) в медпункт поезда. Меня грозились запереть у проводника, но тут поезд загудел и мы поехали.

В Борисовой Гриве нас всех перегрузили на две моторные шхуны. Они тут же отчалили и ушли в Ладогу.

Зимой здесь по льду тянулась знаменитая «Дорога жизни», которую нещадно бомбили, а летом, тоже под бомбами, капитаны умудрялись перевозить через озеро туда – людей, обратно – продукты, но только для перенаселённого города была это капля в море.

(Впрочем, как потом стало известно, блокада не мешала Жданову и всей партийной верхушке в Смольном угощаться икрой, клубникой в сметане и винами).

Дважды за время ночного переезда выли сирены, слышались недалёкие взрывы, и шхуна резко поворачивала с галса на галс.

В трюме, где мы сидели тесной кучей, кто-то из малышей нашел мешок картошки. Прорвав в нём дыру, восьмилетние несмышлёныши стали грызть эту сырую картошку. Я заорал: «бросьте, а то подохнете». Никакого результата. Пришлось с помощью четырех старших мальчиков и девочек, отшлёпав двоих или троих голодных, кусавшихся ребятишек, отнять у них мешок, положить в угол и заслонить спинами. Малыши поревели и замолкли. Назавтра только у одного болел живот.

…Поезд до Горького шел почти неделю. Больше стоял. В конце концов переехал Волгу и довёз нас до станции Керженец. Это был исторический староверский край (иногда ведь вообще староверов называли кержаками).

Нас повезли на телегах в деревню Белбаш, километров за тридцать от станции. Ехали по красивейшим полям, перелескам и пригоркам. Я вспомнил Некрасова: «В телеге еду по холмам,/ порой для взора нет границ, /и всё поля по сторонам,/ и над полями стаи птиц.».

Возница объяснял нам, что деревня раньше называлась «не Белбаш, а Беглаш, потому что ещё при Иване Грозном сюда бежали за глухие леса староверы». Такая вот была «народная этимология». А деревня, как мы узнали, до революции считалась не деревней, а селом. Возница показал кнутом на церковь: «Вон, раз церковь есть, значит село, а не деревня».

Позже я узнал, что при Иване Четвёртом староверы вообще никуда не бегали, поскольку их вовсе не существовало, а бежали они в эти края уже при Алексее Михайловиче, от никоновской реформы, которая была через сто с лишним лет после царя Ивана. Анахронизмы такого рода, актуализирующие сюжет, нередки в русском фольклоре: ведь никак, к примеру, былинные «татаровья» не могли действовать во времена князя Владимира!

10
{"b":"946902","o":1}