Литмир - Электронная Библиотека

Он глубоко вздохнул.

— Теперь поговорим о Тихонове, — продолжал доктор.

— Это другого стиля художник. Он любил бродить по Парижу и часами простаивать у магазинных витрин. У него были ненасытные, жадные до зрелищ глаза. «Все, что меня окружает, — говорил он, — мой мир». Его мысли об искусстве были насыщены богатой философией. Я очень жалею, что не записывал их. Тихонов ухитрялся много работать и весело жить. Его «ами» с малиновыми щеками и могучей грудью работала в ресторане и нередко, в дни нужды, подкармливала его. Тихонов называл ее «Бретонской Венерой». Он часто писал ее. Пил он зверски. Напившись, уходил в свой любимый Люксембургский сад подышать. Взбирался на памятники и пел русские песни: «Дубинушку», «Солнце всходит и заходит», «Славное море, священный Байкал». У него был неплохой бас. Часто вокруг пьяного иностранца собиралась привыкшая к резвящейся богеме толпа парижан. Полиция его уже хорошо знала и, глядя на него, только вежливо улыбалась. Тихонов любил устраивать и такие номера: наберет в мешок мелкую монету. Заберется на подоконник своей мастерской и давай швырять эту мелочь на улицу, весело припевая: «Эх, раз, еще раз». Под окном собиралась ватага детишек, весело собиравшая медяки и кричавшая: «Анкор!» (Еще!)

Доктор замолк. Закурил. Сделав несколько затяжек, он вполголоса сказал:

— Широкая, необъятная душа была у этого художника.

Островский любил вспоминать еще об одном рано умершем художнике, тонком мастере, певце Сены — Лакшине. Этот художник писал Сену в любое время, в любую погоду: утром, днем, вечером. Работал с величайшим энтузиазмом. Не отдавал себе отчета, каким светлым талантом он обладал. Когда он узнал, что ему осталось жить не больше месяца и что все его карты биты, он, наложив во все карманы камней, бросился в свою нежно любимую Сену.

Я глядел на небольшие пейзажи, написанные в импрессионистской манере, глубоко чувствуя, что все эти прибрежные дома, мосты, пароходики, баржи в яркой одежде писал вдохновенный и одинокий поэт. Часто мне казалось, что в грустном колорите и нервном движении небольших мазков я улавливал отблеск страданий прекрасного художника.

Кроме пейзажей у доктора висело несколько портретов художника Ржевского. На одном портрете был изображен клоун с бледно-желтыми глазами и тонкими губами. Неестественно тонкая шея была обвязана лимонным шарфом.

На другом портрете художник показал парижскую проститутку. Я поглядел.

В худых, усталых руках проститутка держала крупное янтарное ожерелье. На голове ее была синяя шляпа с большими розовыми перьями. Живопись темпераментная и волнующая. Фактура мне показалась богатейшей.

— Этот, — продолжал уставшим голосом доктор, — неспокойный человек имел интересную биографию. Родился он в России, где-то на юге, кажется, в Ростове. В молодости, когда ему было шестнадцать пет, — он познакомился и подружился с капитаном английского парохода, и тот увез его в Америку. Там он два года работал на фермах. Потом вернулся в Россию.

Доктор опять закурил. После глубокой затяжки продолжал:

— Так этот парень носился по свету, пока его неожиданно не охватила страсть к живописи. Тогда он помчался в Париж и прямо чуть ли не с вокзала ввалился в какую-то академию. И, представьте, живопись изменила его образ жизни и даже привычки. Он стал оседлым и спокойным. Но вино и быстро развивающийся туберкулез уже успели сделать свое печальное дело. Спасти его было нельзя.

Он замолк и потом продолжал:

— За неделю до смерти он у старьевщика накупил разных диких вещей: индусских масок, японских вееров и пестрых тряпок. Умер он после обильной выпивки. Мне он оставил записку: «Дорогой доктор, за сыворотку, мясные экстракты и сердечную дружбу вам завещаю все мои работы. Благодарный Ржевский».

Однажды, придя к доктору за мясным флаконом, я в кабинете застал пожилого человека в золотых очках. Лицо его мне показалось усталым.

Представляя его, толстяк с гордостью произнес:

— Знакомьтесь, месье Нюренберг. Это профессор Пастеровского института, бывший ассистент Мечникова, изобретатель «антитуберкулина», которым я вас лечу, всеми уважаемый Марморек.

И, после небольшого молчания, добавил:

— Должен еще сказать вам, любит искусство и художников. Я поклонился и сказал:

— Очень рад познакомиться.

— Хочу, — сказал доктор, — вас показать профессору.

— Пожалуйста, — сказал я тихим голосом.

Осмотрев меня, профессор сказал:

— Я согласен с моим другом. Вам надо на годик покинуть Париж. От дохните. Поправитесь, окрепнете и вернетесь в Париж. Вы, молодой человек, получили сигнал и должны хорошенько подумать о своем здоровье.

С минуту он молчал, потом добавил:

— Надеюсь, вы меня поняли?

Он встал и принялся ходить по комнате. Снял очки, потер их платком, сел, глянул на меня и с жаром продолжал:

— Недавно мне посчастливилось познакомиться с дожившим до нашего времени известным художником — Гарпиньи. Это глубокий старик. Но годы его пощадили и обошлись с ним весьма мягко. Его глаза, движения и, особенно, речь — меня удивили. Столько в них было молодости и жара! А знаете в чем секрет его устойчивой жизнеспособности? — спросил меня профессор, и, не дождавшись моего ответа, сказал: — Почти всю жизнь он жил и работал на чистом воздухе… В Барбизонском лесу. Так жили и работали его великие друзья — Руссо, Коро, Милле. Барбизонские художники не знали грудных болезней и умирали стариками. Прочтите внимательно их биографии, и вы меня поймете…

Помолчав, добавил:

— Я склоняю голову перед этими мудрецами.

Ушел я от моих врачей с отчаянием в душе. Хорошо им читать попавшему в беду молодому художнику «доброжелательные» лекции. Жизнь их хорошо налажена. Живут в деревне, работают в Париже. Каждый день завтракают, обедают, ужинают. В обжорку «Ла мер де Люнет» (Мать с очками) не ходят. А мне каково? Мещанинов советует не впадать в отчаяние и не доверяться во всем медицине. Но оптимизм Мещанинова объясняется тем, что он ежемесячно из Витебска от отца, старого портного, получает 64 франка…

Видимо, я слишком молод и беззащитен перед великим и равнодушным городом…

Чтобы оторваться от мрачных мыслей, я начал думать о России, о родных местах. О местах, где прошла моя юность, где родились мои первые надежды и мечты. О представших передо мной в поэтическом озарении близких людях, которые меня согревали и подкармливали.

Надо, разумеется, уехать в Елисаветград… Окрепнуть, порозоветь и потом сюда вернуться. Правда, в Елисаветграде нет Лувра, салонов, кафе и натурщиц, но зато есть замечательная степь, простодушные курганы с душистыми травами и высокое, чистое, успокаивающее небо… Разве в них мало аромата и красоты?! И потом — только на один год. И громко, с яростью, на всю улицу сказал себе: «Ничего, постою на ногах! Не сдамся! Надо только уменьшить обороты своей жизненной отдачи…»

Через шесть недель я почувствовал, что здоровье мое улучшилось. Может быть, мясные флаконы и уколы толстяка, ежедневные обеды из трех блюд (малярные заработки помогли) меня подкрепили. Вера, что я непременно выздоровею, все усиливалась. Опять начал печатать статьи о музеях и выставках и строить планы насчет будущих творческих побед. Но с мыслью о поездке в Россию, на Родину, я решил не расставаться. «Только на один год!» — повторял я себе. Но подумал: «В Елисаветграде живут преимущественно мануфактуристы, бакалейщики и военные портные. С кем же я буду делиться своими мыслями о Мане, Ренуаре, Ван Гоге и Сезанне?..»

И еще подумал: «Не слишком ли я раболепно следую за своей судьбой?»

Отъезд на Родину. План Мещанинова

Сентябрь. 10 часов утра. За большим окном «Ротонды» сияющее нежно-голубое небо и в последнем золотом наряде деревья.

Впечатление такое, точно этот пейзаж написан старым итальянским фрескистом.

За нашим столом близкие друзья: Мещанинов, Федер, Инденбаум и Малик.

На столе праздничный натюрморт. Большое фиолетовое блюдо с горкой золотистых горячих сандвичей, две бутылки красного вина и четыре больших апельсина.

29
{"b":"945764","o":1}