Литмир - Электронная Библиотека

Начну с простейшего примера. Слово ’трава’, будучи употреблено в составе различных знакомых мне выражений, немедленно откликается в моих представлениях целым рядом образных картин: ярко-зеленая трава на поляне, окаймленной лесом; островки редкой, с пролысинами глинистой почвы, травы под стеной дома во дворе; высокая степная трава, нагретая солнцем, пронизанная яркими пятнами полевых цветов.

Для меня очевидна связанность по крайней мере некоторых из этих представлений с личным опытом: первый образ несет на себе явственные черты пейзажа южной Эстонии, где я прожил 15 лет, хотя у меня нет точного воспоминания, где именно находится, и существует ли реально вообще, «та» поляна, чей образ запечатлен в моей зрительной памяти; второй воссоздает кусочек двора того дома, где прошло мое детство: я отчетливо представляю себе участок двора перед воротами, ограниченный слева глухой, без окон, стеной дома, покрытой неровной серой штукатуркой; третий хотя в принципе и соответствует степному пейзажу на юге России, где я родился, но картина, возникающая в моем представлении, имеет скорее живописную или кинематографическую фактуру и не соответствует какому-либо осознанному реальному воспоминанию.

Дальнейшее погружение в запасы моей образной памяти — а вместе с тем, и в запасы известных мне коммуникативных фрагментов, целых высказываний, целых памятных мне историй, в которые так или иначе вовлечена ’трава’, — способно вызвать еще целый ряд представлений, каждое из которых я узнаю в качестве подходящего образного отзыва на различные языковые ситуации, в составе которых ’трава’ фигурирует в том или ином случае: трава в лесу, в промежутках между деревьями и кустами, в пятнах солнечных бликов; трава, пробивающаяся из трещин в асфальте или между бетонными плитами городской мостовой (я представляю себе кусок тротуара перед домом моего детства, а также похожую на него, но все же несколько иную, как-то иначе спроецированную в пространстве, воображаемую мостовую воображаемой улицы, которая в моей образной памяти ассоциируется со знаменитым началом «Воскресения» Л. Толстого); мягкие очертания холмов, покрытых ярко-желтой, выгоревшей на солнце травой (кавказский или калифорнийский пейзаж); черно-белый рисунок в учебнике ботаники, с надписью: «Осот полевой» (что именно изображено и как именно должен выглядеть этот «осот полевой», я сознаю весьма смутно, но при этом отчетливо представляю себе положение рисунка на левой странице в книге и тот факт, что он изображает нечто, что я опознаю как рисунок «травы»).

И эти образы, и все дальнейшие, которые я мог бы вспомнить и/или вообразить, отражают мои личные жизненные, художественные, интеллектуальные впечатления. Они отражают также особенности моего сознания, ту меру способностей, которая мне дана в обращении со зрительными представлениями. Например, хотя мне кажется, что я ясно «вижу» многие их этих картин, я не мог бы их нарисовать; мне не дано знать, чем мое «видение» отличается от образных представлений человека, способного воплотить на бумаге картину, предстающую его внутреннему зрению. Совершенно очевидно, что у любого другого говорящего по-русски слово ’трава’ вызовет несколько иной ряд конкретных образов-картин, иначе сформированных и окрашенных в соответствии с собственным опытом и личными перцептивными способностями. Никакое описание не способно воссоздать эти образы в их полной зрительной конкретности, какими они являются в моем представлении; соответственно, у меня нет никакой возможности проникнуть в аналогичный образный мир другого человека. Любое словесное описание или рисунок способны дать лишь очень приблизительное и заведомо стилизованное изображение того, что возникает в сознании данной личности в качестве образной реакции на то или иное выражение со словом ’трава’. Даже если бы я мог непосредственно показать своему собеседнику тот конкретный пейзаж, который послужил источником одного из моих образных представлений, — например, тот угол двора возле стены, — этот пейзаж получил бы в его сознании совсем иное отображение и занял бы в его образном мире иное место.

Я намеренно начал с наиболее простого и очевидного примера. Слово ’трава’ обозначает материальный предмет, имеющий характерный зрительный облик. Каждый из нас встречался бесчисленное количество раз и с самим этим предметом в действительности, и с его художественными отображениями — в живописи, кино, поэтических картинах. Неудивительно, что, встречаясь в нашей языковой деятельности с этим словом, мы с легкостью вызываем в представлении подходящий зрительный образ, подсказываемый памятью или воображением. Это простейший вид образного отклика, заключающийся в том, что в представлении говорящего возникает конкретная картин а, в которой он непосредственно «узнает» предмет, обозначенный вызвавшим этот отклик словом или целым выражением. Но в каком смысле возможно, и возможно ли вообще, говорить об образном представлении слов и выражений, обозначающих абстрактные понятия, качества, действия? Чтобы понять, как это происходит, необходимо не упускать из виду свойства языкового материала, отзывами на который служат образные представления.

Как и всякое другое слово, ’трава’ не существует в языковой памяти в качестве изолированного и самодостаточного языкового объекта. Оно мыслится в составе множества коммуникативных фрагментов, каждый из которых в свою очередь способен разрастаться в более пространные выражения, втягиваясь в состав целых потенциальных сюжетов, тематических и жанровых полей. Любой образный отзыв, пробуждаемый словом ’трава’, каждый раз вписывается в более широкую коммуникативную среду, в которую для говорящего в данный момент погружено это слово. Образ ’травы’ выступает не как единичный знак, но в качестве неотъемлемой части некоего более широкого образного ландшафта, определяемого коммуникативной средой. Сколько бы я ни силился представить себе образ «травы как таковой», мне это не удается; каждый раз он растворяется в целой образной среде, в которой он оказывается неотделимым от бесчисленных других образов, принадлежащих к той же среде в качестве ее аксессуаров: трава в лесу, в поле, во дворе, в комнате, в руке, под ногами, под стеклом, на рисунке. Каждой такой среде соответствуют в арсенале языковой памяти известные выражения и ходы их развертывания.

Это свойство языкового образа делает возможным образный отклик на любые частицы языковой материи, даже если их значение само по себе не предполагает зрительного и вообще какого-либо материального воплощения. Каким бы абстрактным ни был смысл языкового знака как такового, он всегда мыслится в составе какого-то более пространного и потенциально все далее разрастающегося языкового целого. Наш «абстрактный знак» погружается в языковую среду, в которой всегда присутствуют те или иные образно представимые компоненты и которая в силу этого получает, как целое, образное воплощение. В этом образно представимом «ландшафте» более широкой ситуации абстрактный знак находит свое воплощение — в качестве одного из аспектов или компонентов такого ландшафта[148].

Например, слово ’страх’, смысл которого сам по себе не имеет зрительного воплощения, мыслится нами в составе множества коммуникативных фрагментов и их разрастаний, у которых такое воплощение имеется: ’сжался от страха’, ’у страха глаза велики’, ’страх заставлял людей отворачиваться и проходить мимо’, ’ ночью на улицах города царил страх’ и т. п. В составе таких более широких образных картин ’страх’ получает если не прямое, то хотя бы косвенное зрительное воплощение в качестве компонента-аксессуара этих картин. Представление ночной улицы оказывается «окрашено страхом»; картина получается совсем иная, чем та, которая возникает, например, по поводу выражения ’тишина ночных улиц’. Картина ночной улицы, модализированная ощущением «страха», создает зримую среду, в которой ’страх’ получает метонимическое воплощение: мы «видим» ’страх’ в качестве компонента, растворенного во всем образном облике этой картины[149].

77
{"b":"945556","o":1}