Я хорошо сознаю эскизность нарисованной здесь картины. Чтобы заполнить открывающиеся в ней лакуны, чтобы ответить на множество вопросов, которые возникали у меня самого в ходе этого описания и, несомненно, будут возникать также у читателя, — потребовалась бы несравненно более подробная проработка языкового материала и тщательное ее продумывание. Свою задачу я, однако, видел не в этом. Я стремился нарисовать такую картину, которая передавала бы, хотя бы в эскизном приближении, всю динамическую остроту и парадоксальность нашей повседневной работы е языком. Эта работа имеет принципиально «рутинный» характер, в том смысле, что она постоянно опирается на знакомые, заданные, санкционированные памятью и предшествующим опытом факты языка. Но с другой стороны, сама эта «рутина» знакомых языковых фактов существует для нас лишь в непрерывном и хаотически-стремительном движении. Очертания каждого знакомого языкового предмета видятся только в мерцании, в летучих растеканиях, в виде поля бесконечных пластических преобразований, принимающего все новые конфигурации; с другой стороны, в каждой возникающей новой конфигурации языковой ткани так или иначе проглядывают и так или иначе нами узнаются знакомые предметы — выражения, укорененные в нашем опыте языкового существования.
«Новизна» фигур языкового материала, возникающих в поле пластических преобразований знакомого выражения, может быть самой различной: от едва заметных сдвигов стационарного коммуникативного фрагмента, которые остаются совершенно незамеченными при нормальном течении речи и могут быть обнаружены, только если специально к ним с этой целью присматриваться, до радикальных инноваций, не только явным образом выходящих из рамок предшествующего опыта, но прямо рассчитанных на то, чтобы вызвать в нашем восприятии эффект импровизационного сдвига. Но и в последнем случае и создание, и восприятие новых выражений опирается на знакомые прототипы, — хотя в этом случае соотношение с прототипом может быть парадоксально заострено, выступая в виде резкого слома привычной картины. В языке едва ли возможно создать что-либо «новое» без того, чтобы в нем так или иначе проглядывало и просвечивало «старое»; более того, сам эффект новизны представляет собой не что иное, как результат соотнесения с уже знакомыми языковыми образами[111].
С другой стороны, любое заведомо известное выражение выступает в перцепции говорящего как бы окутанным в целую сетку аналогических модификаций и сближений с другими выражениями. Эта сетка меняется в зависимости от того поля смысловых тяготений и потенциальныx ходов, которое вырастает в процессе создания каждого акта речи. Вместе с ним изменяется и конфигурация аналогических мерцаний, в окружении которых в нашей перцепции каждый раз является знакомое нам выражение. В этом смысле знакомое в такой же степени оказывается для нас каждый раз новым, в какой новое оказывается знакомым.
Разумеется, сам говорящий не должен полностью отдавать себе отчет о ходе этих процессов; он не думает о списке выражений, которые пробудились в виде резонансных отголосков в его сознании в связи с высказыванием, на создании или интерпретацией которого сейчас сосредоточена его мысль. Все что знает говорящий — это что он нечто «узнает», что для него что-то «проглядывает» в том смысловом ландшафте, который в ходе языкового действия развертывается в его языковом сознании.
Предлагаемая модель языка принимает в качестве исходного «словаря» не твердо заданные единицы, такие как слова и морфемы, но коммуникативные фрагменты, со всей рыхлостью их границ и неустойчивостью очертаний. «Морфология» такого рода единиц, в соответствии с их конститутивными свойствами, оперирует не твердо заданными наборами их вариантов, но открыто-неустойчивыми приемами их пластических изменений, приводящих к бесконечным, и в то же время органически непрерывным, модификациям их облика и свойств. Парадоксальным образом, такое понимание возвращает слову «морфология» его первоначальный смысл, который оно имело в романтической биологии, филологии и философии, в сочинениях Гёте, Ф. Шлегеля и Гумбольдта[112].
Принцип работы этой амальгамы в известном смысле можно считать диаметрально противоположным позитивистскому принципу «экономности» и «простоты» работающего устройства. С увеличением вовлеченного в процесс числа компонентов, их пестроты, разбросанности, неопределенности и непостоянства их свойств «эффективность» системы только возрастает; говорящим все легче оказывается находить бесконечно новые вариации и переплетения различных кусков языковой ткани, в их распоряжении в каждый момент оказывается все большее число различных возможностей — каждое из которых, в свою очередь, выступает в целом облаке дальнейших потенциальных развертывании, — позволяющее в большинстве случаев создать приемлемое для данной ситуации и данных целей языковое произведение. И напротив, при ограниченности такого исходного материала каждая известная единица располагается «далеко» от других, соединяющая их всех ассоциативная сетка оказывается слишком разреженной; в этом случае каждая новая коммуникативная задача способна поставить говорящего в тупик либо, как минимум, потребовать от него напряженной аналитической работы мысли.
Описание языка, опирающееся на слова и их формы, с одной стороны, и коммуникативные фрагменты и их пластические модификации, с другой, кажется мне возможным сравнить — насколько это позволяют мои крайне скудные познания в этой области — с принципом работы телефонной и электронной связи. Телефонная связь строится в виде единой системы, в которой отдельные линии сходятся в централизованные узлы определенным, раз навсегда заданным образом. В отличие от этого, электронная связь строится в виде множества частных соединений между отдельными точками, идущих по всем направлениям и не сведенных ни в какую иерархическую систему. Электронный сигнал движется в этой сети множественных соединений по любым направлениям, отыскивая оптимальную для данного мгновения и данной ситуации дорогу. Его путь никогда не повторяется и не может быть предсказан: ответ на то, какие именно из открытого множества возможных ходов являются свободными и наиболее удобными, меняется в каждый конкретный момент, с каждым изменением всего множества электронных коммуникаций. Именно эта множественность и непредсказуемость коммуникативных решений обеспечивает практическую неисчерпаемость емкости электронной связи, в отличие от телефонной, возможности которой предопределены строением системы.
Представление о коммуникативном процессе как о некоей линии языковой связи, «проложенной» между адресантом и адресатом сообщения, — линии, возможности которой определены централизованными правилами языкового кода, обязательного для них обоих[113], — было выработано в первой половине этого столетия, в эпоху, когда телефонная связь сделалась непременным атрибутом повседневного общения. Соответственно, предлагаемая здесь модель общения на основе открытого множества коммуникативных фрагментов, выступающих в виде совокупного поля, не сведенного в централизованно построенную систему, представляется мне в некоторых отношениях сходной с принципом, на котором построена электронная связь — этот все более прочно укореняющийся в нашей каждодневной практике способ общения, характерный для конца нашего века.
Глава 7. Соединение коммуникативных фрагментов в высказывании
7.1. Шов
Da stieg ein Baum.
O reine Obersteigung! Rilke, «Die Sonette an Orpheus», 1:1
В предшествующих главах был рассмотрен базовый «словарь» языковой памяти, то есть множество коммуникативных фрагментов, и их «морфология» — те пластические модификации, к которым, оказывается, способен каждый КФ ввиду его включенности в ассоциативный континуум, состоящий из множества так или иначе сопряженных фрагментов.
Теперь необходимо разобраться, как из уже существующих в памяти фрагментов складываются все новые, сколь угодно пространные речевые образования.