Представление о языке как структуре основано на резком противоположении стабильных, всегда равных самим себе строительных элементов — лексем и их грамматических вариантов, с одной стороны, и новых построений, которые складываются из «свободного» комбинирования этих элементов, с другой. Между тем, если посмотреть на язык как на континуум действий и взаимодействий говорящих в мнемонической среде языкового опыта, состоящей из воспоминаний, ассоциаций, аллюзий, — границы между известным и новым, между заданным и переменным теряют не только свою определенность, становясь относительными и изменчивыми, но и свою значимость в отношении того, как говорящие переживают язык и обращаются с языком. Коммуникативный фрагмент представляет собой такую единицу языкового мышления, которая пересекает и делает несущественными границы, в которых традиционно категоризируется наша рефлексия о языке: границы между инвариантным и вариантным, постоянным и переменным, членимым и нечленимым, изначально заданным и вновь созданным, между «словарем» и «грамматикой», «языком» и «речью».
Глава 6. Ассоциативная пластичность коммуникативных фрагментов как основа их употребления в речи
Wenn es Wirklichkeitssinn gibt, muB es auch Moglichkeitssinn geben…. Werihnbesitzt, sagtbeispielsweise nicht: Hieristdies oder das geschehen, wird geschehen, muB geschehen; sondem er erfindet: Hier konnte, sollte oder mufite geschehen; und wenn man ihm von irgend etwas erklart, daB es so sei, wie es sei, dann derict er: Nun, es konnte wahrscheinlich auch anders sein. So liefie sich der Moglichkeitssinn geradezu als die Fahig-keit definieren, alles, was ebensogut sei konnte, zu denken und das, was ist, nicht wichtiger zu nehmen als das, was nicht ist. Robert Musil, «Der Mann ohne Eigenschaften», Bd. I, 1:4
Обсуждение понятия коммуникативного фрагмента привело нас к выводу, что сущность этого феномена как основной единицы мнемонического владения языком состоит в сочетании таких противоречивых свойств, как заданность, автоматическая воспроизводимость и узнаваемость — и размытость очертаний и границ, не позволяющая зафиксировать ни каждый фрагмент в качестве отдельной словарной единицы, ни всю их совокупность в качестве словарного списка; нечленимая целостность, способность вызывать непосредственный отклик в представлении говорящего — и разложимость на отдельные компоненты (слова и морфемы), делающая возможными всяческие манипуляции с этими компонентами и их комбинациями: замены, перестановки, усечения, расширения; «монадная» уникальность каждого КФ, укорененность в неповторимой среде коммуникативного пространства и полей ассоциаций — и сплавленность его с другими КФ в конгломерате языковой памяти, растворенность в непрерывном континууме наслоений и пересечений с другими фрагментами. Такой характер коммуникативного фрагмента как нельзя лучше соответствует характеру языковой памяти, со свойственной ей конкретностью и осязаемостью каждого отдельного отложившегося представления и в то же время летучестью этих представлений, их способностью мгновенно изменять очертания, перетекать одно в другое и растекаться одновременно по многим разным направлениям[104].
Существование коммуникативных фрагментов в сознании говорящих, в качестве частиц их языкового опыта, протекает в виде динамически неустойчивого равновесия, или скорее балансирования, между этими противоположными тенденциями: диссимилирующей, обособляющей каждое знакомое выражение в качестве индивидуального и мгновенно узнаваемого языкового «предмета», и ассимилирующей, сплавляющей различные выражения в поля более или менее явных аналогий. Каждый акт употребления языка являет собой только для данного случая действительный компромисс между этими противоположно направленными силами.
Ассоциативные связи между различными коммуникативными фрагментами могут быть прямыми либо опосредованными, двусторонними либо многосторонними и многонаправленными. Они могут иметь разную степень очевидности и интенсивности — от почти полного слияния, при котором два близкородственных стационарных выражения мерцают в качестве модификаций некоего совокупного образа, до далеких, едва намечаемых ассоциативных притяжений, становящихся заметными лишь при наличии определенных благоприятных условий. Каждый раз, когда говорящий соприкасается с каким-либо КФ в своей языковой деятельности, это соприкосновение немедленно отзывается ассоциативным напоминанием о целом ряде других КФ, так или иначе с ним сопряженных в его языковой памяти. Эта ассоциативная среда, в окружении которой фрагмент выступает в данном акте языковой деятельности, определяет и его собственную судьбу в этом акте (то есть то, какое он в нем займет место и каким при этом подвергнется модификациям), и те последствия, которые будет иметь его употребление в масштабах коммуникативного целого: те проспективные и ретроспективные влияния, которые будут расходиться от этого выражения, точно круги по воде, на всем пространстве данного коммуникативного действия.
Я уже говорил о том, что языковая память представляется мне в образе некоей «суперкубистической» композиции, грандиозно многомерной, различные частицы которой просвечивают и отражаются друг в друге в бесчисленном множестве разных направлений, причем эти взаимные отражения имеют подвижно-мерцающий характер. Чтобы описать хотя бы с минимальной степенью обстоятельности типичные фигуры и их перестроения, возникающие в этом п-мерном калейдоскопе, и получающиеся в результате эффекты, потребовалась бы по меньшей мере еще одна книга. В этой главе я попытаюсь, нисколько не претендуя на подобную обстоятельность, лишь наметить некоторые параметры, представляющиеся мне существенными для такого описания.
1. Рассмотрим прежде всего вопрос о конститутивных признаках, на основе которых могут возникать ассоциативные сопряжения между коммуникативными фрагментами. Следует подчеркнуть бесконечное, никоим образом твердо не регламентируемое разнообразие путей и признаков, по которым и на основании которых процессы ассоциативных сопряжении развертываются в языковом мышлении говорящих. Эффект сопряженности двух или нескольких КФ может возникнуть на основании сходства их звуковой и/или графической формы, либо их предметного значения, либо каких-то общих свойств того образного отклика, который они вызывают в представлении; на основании принадлежности к одной тематической, ситуативной, сюжетной, жанровой сфере; на основании способности пробуждать сходные реминисценции[105]. Сама степень этого сходства может быть различной — от очевидного параллелизма формы и смысла до маргинальных, почти случайных общих деталей, которые, однако, могут при каких-то благоприятных обстоятельствах обратить на себя внимание говорящего и вызвать ассоциативное наслоение соответствующих выражений в его языковых преставлениях[106].
Мне вспоминаются слова Н. С. Трубецкого по поводу созданной им классификации фонологических оппозиций: «Нельзя противопоставить чернильницу и свободу воли»[107]. Этот заведомо нелепый, с точки зрения Трубецкого, пример призван был служить негативной иллюстрацией того факта, что связи и противопоставления между элементами языковой структуры имеют ограниченный и упорядоченный характер, который может быть разумным образом описан. Однако в действительности этот пример может служить иллюстрацией иллюзорности всех и всяческих «четких» и «разумных» классификационных критериев в применении к языку. Нет ничего легче, чем представить себе противопоставление, либо, если угодно, сопоставление чернильницы и свободы воли, — для этого нужно только посмотреть на них не как на имманентные смысловые «элементы», но как на часть той или иной коммуникативной среды, к которой они могли бы совместно принадлежать и в пространстве которой они могли бы выступать, в зависимости от свойств такой среды и позиции по отношению к ней субъекта, в качестве аналогов либо антиподов. Чернильница может служить воплощением бюрократического мира — этого типичного антипода свободы воли в романтическом сознании и романтическом дискурсе; или чернильница может обернуться символом творческого вдохновения, волшебным медиумом, посредством которого получает выражение творческая воля художника — магическим кристаллом, позволяющим увидеть даль свободного романа[108]; и разве не было самоубийство Есенина, воспринимавшееся многими в контексте надвигавшегося советского оледенения как символический акт утверждения личной свободы, тесно сопряжено с засохшей чернильницей в номере гостиницы? разве не побудило оно Маяковского призвать к увеличению производства чернил в качестве средства борьбы с ростом числа самоубийств? — и т. д., и т. д.