Пока разворачивали свои чемоданчики эксперты, я вытащил мобильник и набрал номер лейтенанта Суглобова, отправленного в больницу к пациенту.
– Костя, ты уже на месте?
– В ординаторской сижу. Чай с вареньем пью. Объясняю очень симпатичной врачихе, насколько она себя недооценивает... Хорошо попросишь, я тебя с ней познакомлю.
– Как клиент?
– Здоров, как лось... Две пули прошли по касательной, чуть-чуть порвали грудные мышцы, одна оторвала кончик носа – он у него слишком длинным оказался. И две фаланги указательного пальца на правой руке оторвало. Теперь стрелять не сможет. А в остальном ничего с ним не случилось. В госпитализации не нуждается. Разве что в психушке... Перепуган... Палец и нос ему уже зашили, грудь заклеивают пластырем. Я вызвал наряд, чтобы в управление его отправить. Там допросим.
– Хорошо, следи за ним.
– Я его уже припугнул. Сказал, что сейчас самое безопасное место для него – это у нас в камере. Там, кроме тебя, его никто не убьет. А вот в любом другом месте добьют обязательно, хотя бы как свидетеля. Или даже просто из спортивного интереса, если стрелял человек основательный, трепетно любящий свою работу...
– Добро... Вези, как приеду, допрошу.
ВАДИМ АВЕДОВ, КАПИТАН В ОТСТАВКЕ, СПЕЦНАЗ ГРУ
Что обо мне забыли сослуживцы – это, наверное, чем-то и хорошо. Ничто не напоминало мне о былых днях, когда я был здоров и тверд. Хотя иногда обида язвочкой где-то в желудке тянула – никто за два года не приехал навестить, узнать, как дела обстоят. Правда, звонили на мобильник, поскольку городского телефона у меня сначала не было, его только позже с большими пробежками по инстанциям поставили. Военкомат помог. Но я никому тот номер не давал. А номер мобильника у хороших моих друзей по службе был. Они звонили в основном в самом начале, после госпиталя и комиссии, чтобы посочувствовать. Потом все реже и реже. В последний год уже и не вспоминали. Вру, в новогоднюю ночь было... Поздравляли, желали, и все прочее... Четыре звонка сразу... А потом – забыли. А ведь были друзья... Но, в принципе, от Моздока до Тамбова, а уж тем более до домика в деревне, о котором сослуживцы не знали, далековато, и не всегда путь мимо лежит. Кому в отпуск выпадет в столицу ехать, могли бы заглянуть, но у нас, офицеров, москвичей и не было. Большей частью – сибиряки и уральцы. Им до дома в другую сторону ехать. Да и от Москвы до Тамбова хотя и не так далеко, как до Моздока, все же не ближний путь. Считай, семь сотен верст.
Нет, не стоит обижаться... А солдаты... Даже те, кто поближе живет... Были, помнится, такие, хотя всех адресов я просто и знать не обязан. Что – солдаты? Им-то я другом не приходился... Командиром был, кажется, хорошим, никого, знаю точно, не обижал, потому что это вообще не в моих привычках – власть доставшуюся без надобности показывать. А солдаты такое отношение понимают и принимают. Когда следовало приказать – я приказывал, и никто не возражал. Если можно было просто сказать или понудить – я и этим обходился. И ко мне хорошо относились. Но ведь такое отношение не заставит разыскивать человека, чтобы повидаться. Заставляет только нужда. А кому я, хромой, нужен?..
Первое время мне в самом деле трудно было. Морально даже более трудно, чем физически. С непривычки. Я каждый взгляд на улице ловил. Казалось, все смотрят на такого молодого и хромающего. Палочку я презрел и не желал с ней ходить. Превозмогая боль, просто шагал, хотя хромоту скрыть не мог... Зубами скрипел, но как можно больше шагал, чтобы ногу разработать... А вечерами плакать хотелось, только слез не было... Одна обида – но сам не знал, на кого... Получи я ранение в тяжелом бою – это переносилось бы легче. А шальная предсмертная очередь какого-то перепуганного дурня – и вся жизнь насмарку. Как это перенести?..
– Ты-то готов хоть к этому был. А если бы солдат какой-то на твоем месте оказался? – тихо спрашивала жена.
Она знала, как меня утешить. Я рад был, что пуля мне досталась, а не кому-то, кто рядом со мной был, не солдату, командиру взвода или кому-то еще, мне подчиненному, за кого я ответственность несу.
Жена помогала и поддерживала как могла, даже на другую работу перевелась, чтобы со мной больше рядом находиться. Трудно нам жилось. Но она старалась, не подавала вида, что ей не менее трудно, чем мне. И Берсерк помогал. Хвостом купированным махал, в глаза заглядывал, понять мое состояние старался. С ним, говоря честно, вообще раскисать и даже просто давать себе послабление было нельзя. Он сам по себе натура серьезная и мужественная. И не простил бы, стань я слабым. Мне, помнится, рассказывали про одного известного российского каскадера, актера и режиссера, который держит дома мастифа и алабая. Гуляет с собаками по очереди. Сначала с громадным мастифом. Обыкновенно, на поводке его водит. Потом идет гулять с алабаем и надевает на плечи рюкзак с камнями, чтобы алабай его не уронил и не утащил. Слишком сильный пес, чтобы с ним справиться, имея собственный небольшой вес.
Вообще-то порода послушная. Но только до времени. Есть известное определение разницы между алабаем и немецкой овчаркой. Лежит на кухне кусок мяса. Овчарка видит мясо, думает: «Какая вкуснотища... Но – нельзя, хозяин уши надерет...» Алабай видит мясо и думает: «Какая вкуснотища... Но – нельзя, хозяин уши надерет... Да хрен с ними, с этими ушами...» В этом весь алабай... Он умнейший от природы пес, но выполняет команды только тогда, когда видит в них целесообразность. И при солидных размерах, которые заставляют любую другую собаку прогуливаться размеренно и неторопливо, слишком много силы в алабае, чтобы быть послушным. Энергия требует выхода, иначе пес скиснет и станет рыхлым. А рыхлый алабай – это уже не алабай будет, а сенбернар какой-нибудь, способный только гавкать и уступать дорогу кавказской овчарке, которую настоящий алабай обычно давит, потому что сам вожак и не терпит рядом с собой соперника. Алабай уступает обычно только другому алабаю и хозяину, если хозяин себя сразу правильно поставит.
Прогулки с Берсерком доставляли мне больше всего боли. Но я терпел точно так же, как умел терпеть он. А он своим презрением к боли не только славится, он даже мешает обнаружить какую-то собачью болезнь, если она вдруг подойдет. Ничем свои неприятности не выдает. Натура такая. И мы с ним друг друга мужественностью поддерживали. Каждый рывок поводка болью в ноге отдавался. Каждая собака, показавшаяся из-за угла, еще до того, как Берсерк ее увидит, вызывала во мне судорожное напряжение всех мышц – все-таки алабай пес бойцовский, и пропустить чужую собаку равнодушно было выше его сил. Но от меня это требовало мобилизации всех сил, и физических, чтобы удержать Берсерка, и моральных, чтобы устоять на ногах и не застонать.
Берсерк заставлял меня быть сильным. Так я крепчал и выздоравливал. И даже к хромоте своей привыкал. Опять же, Берсерк заставил меня снова сесть за руль. Выпрямленная нога у меня практически не болела без нагрузки. Но в согнутом положении боль первое время была непроходящей. Нержавеющая сталь соприкасалась с живой костью. Они никак не хотели признавать друг в друге родственников. И мешали друг другу. Следовательно, и мне... Но стоя можно ездить только в общественном транспорте. В машине же, тем более за рулем, боль приходилось терпеть каждую минуту. Но дом в деревне – сто тридцать километров от города, купленный специально ради Берсерка, звал нас. И я привыкал к машине заново. Одно утешало – с такой болью никогда не уснешь за рулем. А остальное все можно и перетерпеть. И я начал ездить по городу. Двадцать минут. На следующий день – в два раза больше, потом – час... Привыкал...
Стоило обернуться, Берсерк лез лизнуть в нос. Казалось, он понимал мои трудности и поддерживал. Кто знает, может, так все и было в действительности. Берсерк даже в зеркало смотреть научился. Его место – всегда на заднем сиденье моей «Шевроле-Нивы». А собаке недостаточно видеть затылок хозяина, собаке надо в глаза смотреть. И он глядел через зеркало. Наблюдал за мной, за выражением лица. И что-то читал во взгляде.