Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Захар Иванович насторожился: хлопнула в доме дверь. По двору, звякая вёдрами, прошла Матрена — больше-то некому — она.

— Ой! Ой! Ой! Ой! — заголосил Захар Иванович. — Припёрлась смертушка! О-ох! Не ждал, не чаял, подкрала-а-ася и скрутила!

Матрена поставила где-то ведра — под поток, вероятно, на случай дождя; проворчала что-то. И вскоре снова хлопнула в доме дверь.

Вот ведь колода старая. Ей даже подойти-то лень. Дак это когда я еще тока помирать начинаю, а чё же после-то будет, когда я сдохну?! Она, наверно, не потрудится и с койки встать, так и будет лежать, пока сама с голоду да от грязи не околет. Вот баржа дырявая. Вот, ребята, и жизь у меня. Вот так в петлю надумаешь залезти, а она тебе еще и веревочку подсобит выбрать и место с крюком, покрепче где, укажет.

— Кто там всё бродит?! — закричал вдруг Захар Иванович.— Кто там мне помереть спокойно не дает?! А, это ты, Шакал. Ходи, ходи, тебе можно, тебе дозволено, охраняй труп хозяина, следи, чтоб его раньше времени вороны не склевали. А лучше бы, конечно, сел бы ты там, парень, как-нибудь поудобней, спокойненько с краю да показал бы им, как надо Захара Ивановича оплакивать, поскулил бы пожалобней, долго так, будто бы всю родню свою собачью потерял ты разом, чтобы у нее и у Аранина волосы дыбом от стыда и страха встали. Не хочешь? И ты, падла, предатель, хошь и союзник по имени-то... Ну дак и хрен с тобой. Загляни хошь сюда, морда рыжая. Нет? Какая только сука тебя на свет выпустила. Удавить бы ее еще брюхатой.

Надо было б шубу взять, хорошо еще хошь, что куфайку прихватил. Вот ты холера-то где старая. И тридцать с лишним лет с ней прожил под одной крышей, войны ежлив не считать, это кому скажи, дак не поверит. А может, у нее тогда был какой-нибудь? кто только, мужиков-то... разве что Аранин? Он же когда, в сорок третьем вернулся. Вот скотина. Прелюбодей-то где какой, а! Надо будет — плюнуть на нее, на пятерку, всё равно не отдаст — напоить его на свои деньги как-нибудь да повыпытывать. Так, издали будто, прощупом. А можно и в лоб, чё терять-то: ну и как, мол, парень, а, Матрена... в смысле этого... Да это чё я горожу-то! Я же их больше не увижу. Соберутся, собаки, пить будут, переблюются, а может, еще и пляски при луне устроят тут, на свеженькой могилке. Мин подложить бы... Избу, ли чё ли, сначала поджечь, пока окончательно не помер? A-а, не-е-ет, мои друзья-ребята. Вас мне не жалко, вот Вовка вернется — жить негде будет, негде будет парню приткнуться, некуда парню...

Задремал, закемарил Захар Иванович.

И вот, значит, идет он по Шелудянке в новой кепке, а навстречу ему медленно, тяжело передвигается большой-преболыпой боров. На шее у борова сидит Тарас, правит за уши й смотрит в бинокль, позади Тараса сидит его жена, за женой — зять, а за зятем, на крупе — дочь Тарасова — Любка, с грудным младенцем на коленях.

— С обновою тебя, Захар,— приветствует друга Тарас. — Да уж чё там, кака уж тут обнова — так, кепка,— отвечает Захар Иванович. — Ерунда. Так, чтобы плешь где не надуло. А куда это вы направились, семьей-то всей?

— А ежедневно так, Захар, ежедневно, ты уж не обессудь, уж как привычка. Прогуляешься — и вроде аппетит лучше. А тут еще Генрих,— похлопал Тарас по боку борова,—всё луну смотреть наповадился, как вечер, так за уши от космоса не оттянешь, говорит, что родственники у него там остались.

— Добро, добро,— говорит Захар Иванович,—-на чё худо бы вдруг не потянуло, а космос чё, космос-то пусь,— сказал Захар Иванович так и пошел дальше.

И будто много времени протекло, в ту ли, в другую ли сторону. Мечется Захар Иванович по Шелудянке, то в один дом забежит, то в другой заглянет — нигде ни души, всё на своих местах в домах, а людей нет. И пора будто такая — солнце только что закатилось, птицы умолкли. Слепо. И во всём страх древний — не то перед ночью, не то перед днем грядущим, не то вообще — перед жизнью. И Захара Ивановича оторопь берет. А ночевать где-то надо. В свой дом идти не может — там отчего-то вовсе жутко быть — так ему кажется. Зашел к Аранину и улегся на Аранину постель. Спит будто Захар Иванович, спит — и слышит будто сквозь сон стук. Поднимается, открывает дверь. Распахивается та со скрипом, с петель срывается и падает наземь. И уж изба будто не Аранинская, а заимка чья-то. Кругом поле, а вокруг поля густой ельник и смородинник с крупной, черной и рясной ягодой. И всё белым-бело от снега. А от крыльца медленно, не оглядываясь, удаляется кто-то. И какая-то неведомая сила тянет Захара Ивановича пойти за уходящим. Нет, говорит Захар Иванович, нет, я не пойду, а сам уж и с крыльца спустился, ступает босыми ногами след в след, смотрит в затылок уходящему и твердит про себя: нет, нет, нет, нет, нет, я не пойду. Хочет остановиться, но не хозяин себе будто. И вроде как три облачка плывут с ним рядом: беспокойство, стыд и ужас. А мальчишка, поляк, голову поворачивает и говорит: „Идем, папа, идем.11 Сердце заходится. И уж ельник близко, а на ельнике, на смородиновых кустах, Господи...

Хватает Матрена Захара Ивановича за воротник и кричит ему в ухо:

— Да не сын он, не сын тебе, дурень!

— Вот, мать честная! — открыл Захар Иванович глаза, открыл и закрыл снова,так как подул ветерок и забил их пылью.— Вот, мать честная.

Квадрат неба — тот, что над ямой,— потемнел. Наверху, где-то там, в палисаднике, вероятно, шумит отжившими листьями береза. А совсем близко, возле самой ямы чешется сердито кобелек.

И не подумат идь. Мужик тут с жизнью, со всем белым светом прощается, а она там, наверное, разлеглась на коечке и дрыхнет, за столом сидит ли и картошку с грибами наворачиват. Вот сущесво-вещесво. Да, парень, стоило тебе тогда слово хошь вымолвить: отступитесь, мол, ребята, он же младенец, чё творит, не ведает,— и всё, может, по-другому бы сейчас было. В потёмках был, спал будто, а потом вроде как посветлело — проснулся. Глядь, а он лежит посередь площади, глаза в небо таращит и говорит мне: „А идь есь Ано там, есь, батя, не забывай уж ты об этом“

Сделалось совсем темно. Налетел вихрь и осыпал Захара Ивановича пылью.

Вот дурна-то где башка, дак уж дурна, пашто это я одеяло-то взять не сдогадался. Как было б ладно-то. Залез бы под него с головой — и помирай хошь неделю.

А ветер всё усиливался. Под слоем пыли да еще и в сгустившихся сумерках сверху Захара Ивановича не так-то просто было разглядеть.

Может, мух хошь немного разгонит.

Захар Иванович распустил у шапки уши и завязал тесемочки под подбородком.

Сначало всё затихло. Слышно было даже, как ругаются в доме у Аракиных. Тучи, казалось, подминали и пожирали друг дружку, но делали это бесшумно. И вот, где-то будто заработала водяная мельница. Шум нарастал. Гудел лес. Мощный шквал потрепал его, взвил в небо ворохи листвы, хвои и травы и со всем этим со всей силой своей озорной беспечности обрушился на Шелудянку. Ох, как всё испугалось. Всё замерло, всё вцепилось в землю. Однако труба Захаровского дома не выдержала и кирпичами рассыпалась по крыше.

— Ого-го. Ое-ёй. Хватит, видно, Захар, тебе помирать — так мне кажется. Надо дом или уборную караулить, она у меня на самом бою стоит.

Поднялся Захар Иванович, выкинул наверх телогрейку, подпрыгнул и стянул, ухватив, в яму лестницу. Неумело перекрестившись на свой мотающийся, как былинка, скворечник, то исчезающий, то появляющийся в поле зрения, как маленькое, белое привиденьице, Захар Иванович стал выбираться из своей могилы. И тут вдруг долго-долго что-то запищало. А Захар Иванович коротко только вздохнул:„0-ох“,— вздохнул и свалился на дно погреба.

И чё это с ним? Неделю не пил, держался, и вот на тебе — назюзюкался. Сердчишко-то больное у придурка — доиграется; может, когда-нибудь так, со стаканом в руке, и окочурится. Мало ему — отхаживались раз уж. Нет, не имётся человеку. Собаку какую-то притащил за собой. О-о-ой, тошнёхоньки. Или с войны уж так... или такой уж отроду. Молодой-то вроде поумнее был. До фронта не пил, не курил и чё, спрашивается, взялся? С того, ли чё ли, раза, если верить.

97
{"b":"944703","o":1}