Здесь только внешнее, поверхностное сходство.
Ища в России что-нибудь подобное Башне Йейтса, мы неизбежно приходим к Максимилиану Волошину, к его Дому Поэта в Коктебеле.
Беленные известкой комнаты пристроек, вертикальные объемы мастерской и венчающая дом квадратная смотровая площадка — Вышка или Башня, как ее называли при жизни поэта, — сами по себе приводят на память Тур Баллили. Но главное сходство в другом.
Оба поэта, проведя немало лет в художественных центрах мира, ищут и обретают «родину духа» вдали от цивилизации — Йейтс на западе Ирландии, в графствах Слайго и Голуэй, Волошин — в Восточном Крыму. Они строят свои великие поэтические мифы, опираясь на землю, насыщенную памятью веков. «Кельтские сумерки» (название книги У.Б. Йейтса, 1892) и «Киммерийские сумерки» (цикл М. Волошина, 1909) — поразительно близкие названия.
За книгой Йейтса стоят Кухулин и другие герои древних саг, трагическая Дейрдре, таинственные сиды — духи, населяющие холмы и ветреные равнины Ирландии.
За стихами Волошина — кочевники степей и греческие корабельщики, генуэзцы и татары — многие и многие племена, встретившиеся на северных берегах Черноморья, границе двух миров — варварства и эллинства, Востока и Запада.
Доселе грезят берега мои:
Смоленые ахейские ладьи,
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла...
И дело не просто в экзотике. Для обоих поэтов их обретенный край был и родиной предков — для Волошина с его южнорусскими, казацкими корнями и для Йейтса с его родичами в Слайго, с детскими воспоминаниями об этом сокровенном уголке Ирландии. Они сроднились с выбранным местом на жизнь и на смерть; могила Волошина на вершине горы, у восточного края Коктебельской бухты, и могила Йейтса — под горой Бен-Балбен, в деревушке Драмклифф — красноречивее многих могил.
II
Расплясались, разгулялись бесы
По России вдоль и поперек,
Рвет и кружит снежные завесы
Выстуженный северовосток. М. Волошин, 1920
Так случилось, что переворот и смута в России по времени почти совпали со смутой в Ирландии. В апреле 1916 года произошло Дублинское восстание против англичан. Через два года началась гражданская война (The Troubles). Особенно ожесточенный характер она приняла в 1922-1923 годах, временами подходя вплотную к жилищу Йейтса: был убит Томас Рафтери — деревенский строитель, восстанавливавший Тур Баллили, в одну из ночей взорван мост перед башней.
Конечно, жестокости английских «черно-рыжих» (black and tans) и ирландских республиканцев несопоставимы по масштабу со зверствами, творившимися примерно в те же годы в Крыму белыми и красными; но главное совпадало: волны насилия, волны злобы внезапно затопили полусонный край, подступив к самому дому поэта.
В этой ситуации Волошин оказался на высоте дважды — и как человек, выручавший из беды других людей в обстановке голода и террора, и как поэт, написавший самые правдивые и сильные стихи о Гражданской войне в русской поэзии. Когда нужно было спасти кого-нибудь, вырвать из лап белой контрразведки или красной чека, он обращался к «фанатикам непримиримых вер» — и часто достигал успеха.
Кажется почти чудом, что его собственный дом не спалили, не разграбили, что сам он уцелел. Так, в самые ожесточенные дни гражданской войны в Ирландии, когда терроризм достиг высшей точки (республиканцы убили даже героя освободительной войны Майкла Коллинза, обвинив его в измене национальным интересам), на Йейтса не решился покуситься ни один «человек с ружьем». Хотя повод найти было нетрудно.
В стихотворении У.Б. Йейтса «Тысяча девятьсот девятнадцатый» и в «Северо-востоке» Волошина (1920) практически совпадает главный образ — разгул ветра, разгул яростных бесов смуты, летящих над землей вместе с ветром. Так вот во что превратились эти ночные духи, когда-то навевавшие поэту грезы о немыслимой красоте, тосковавшие вместе с ним о невозможности счастья и вечной любви на земле, в буйных дьяволов и дьяволиц, а предводительствует ими Роберт Артисон, упоминаемый в хрониках XIV века демон-инкуб, совративший леди Алису Кителер из Килкенни.
«Violence on the roads» — так начинается последняя часть «Тысяча девятьсот девятнадцатого»:
Буйство мчит по дорогам, буйство правит конями,
Некоторые — в гирляндах на разметавшихся гривах —
Всадниц несут прельстивых, всхрапывают и косят,
Мчатся и исчезают, рассеиваясь между холмами,
Но зло поднимает голову и вслушивается в перерывах:
Дочери Иродиады снова скачут назад.
Эти бесы безумят и лишают воли, но — заметьте! — они и сами лишь инструменты чьей-то воли, бесчувственные и слепые марионетки («сброд их незряч», «взгляд бессмысленный вперя»). Как это соответствует «слепым и глухонемым демонам» Волошина!
Они проходят по земле,
Слепые и глухонемые,
И чертят знаки огневые
В распахивающейся мгле.
Собою бездны озаряя,
Они не видят ничего,
Они творят, не постигая
Предназначенья своего.
(«Демоны глухонемые», 1917)
Впрочем, дальше начинается расхождение. Ибо если стихотворение Йейтса насквозь пронизано горечью — от сознания обреченности земных трудов и земной любви («мы любим только то, что эфемерно»), от несоответствия идеалов молодости реальному миру-оборотню («...вот до чего мы / Дофилософствовались, вот каков / Наш мир — клубок дерущихся хорьков!»), — то у Волошина нет ни горечи, ни безнадежности. Он уверен, что все бесы в конце концов, как и положено по Писанию, войдут в свиное стадо «и в бездну ринутся с горы». Он принимает все страдания, выпавшие ему и его соотечественникам, как свыше сужденные испытания, — с христианской готовностью и пророческой экзальтацией:
Жгучий ветр полярной преисподней,
Божий Бич, приветствую тебя!
Страшная точность его цикла «Личины», его «Стихов о терроре», оттолкнувших своей «кощунственной» натуралистичностью И. Бунина, оправдана в поэтике Волошина, который, по меткому замечанию Ал. Зорина, «произрастал от другого корня русской литературы, давшего некрасовскую поросль». Несмотря на прекрасное знание новейшей французской поэзии, он вовсе не склонен был «сломать хребет риторике», как того требовал Верлен, и охотно отдавался в стихах своему профетическому вдохновению.
Йейтс же, хотя и допускал в стихи прозаические, конкретные детали (например, «пьяную солдатню», которая «может убить женщину-мать и безнаказанно уйти, оставив ее плавать в крови у порога собственного дома»), но главный упор он, наследник Блейка и прерафаэлитов, делал на многозначных символах, их сочетаниях и синтезе. В «Тысяча девятьсот девятнадцатом годе» эти символы контрастны: с одной стороны — античность, прекрасные плясуньи, улетающий лебедь, с другой стороны — ожившие драконы снов, дерущиеся в норе хорьки, скачущие по дорогам бесы.
Заметим, кстати, что, хотя в основе этого последнего образа — свои родные ирландские духи, Достоевского он читал и русский опыт тоже имел в виду: