Литмир - Электронная Библиотека

Вяземский: «Но чем выше талант, тем более должен он быть осмотрителен. К тому же, признание дарования не всегда влечет за собой, не всегда застраховывает признание истины того, что воспроизводит дарование. Таланту сочувствуешь и поклоняешься; но, вместе с тем, можешь дозволить себе и оспаривать сущность и правду рассказов, когда они кажутся сомнительными и положительно-неверными»[122].

Норов: «Сколько вдохновительных строк могло бы излиться из-под искусного пера графа Толстого… Нельзя не пожелать, чтобы столь же искусное и живописное перо, каким владеет граф Толстой, передало новому поколению Русских в истинном свете их славное былое, которое бы слилось с их настоящею славою»[123].

Толстой: «Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе с Бонапартовской Францией, не описав наших неудач и нашего срама. Кто не испытывал того скрытого, но неприятного чувства застенчивости и недоверия при чтении патриотических сочинений о 12-м годе. Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений»[124].

Толстой не захотел воспевать победы русского оружия, умалчивая о неудачах и поражениях, и не стал восторгаться действиями так называемых исторических личностей. Напротив, он низвел героев с пьедесталов и обосновал необходимость этой дегероизации. Вновь произошел заочный диалог, но на сей раз оппоненты Толстого имели возможность своевременно познакомиться с его позицией, четко сформулированной писателем на страницах журнала «Русский Архив».

Толстой: «Историк и художник, описывая историческую эпоху, имеют два совершенно различные предмета. Как историк будет не прав, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в его значении историческом. <…>

Для историка, в смысле содействия, оказанного лицом какой-нибудь одной цели, есть герои; для художника, в смысле соответственности этого лица всем сторонам жизни, не может и не должно быть героев, а должны быть люди»[125].

Норов: «Если нет деятелей, то нет и истории: все доблести тонут в пучине забвения, и всякое одушевление подражать этим доблестям исчезает»[126].

Вяземский: «Книга „Война и мир“, за исключением романической части, не подлежащей ныне моему разбору, есть, по крайнему разумению моему, протест против 1812 года; есть апелляция на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям и на авторитете русских историков этой эпохи: школа отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверение в народных верованиях, — все это не ново. Эта школа имеет своих преподавателей и, к сожалению, довольно много слушателей. Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм. Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей. <…> В упомянутой книге трудно решить и даже догадываться, где кончается история и где начинается роман, и обратно. Это переплетение, или, скорее, перепутывание истории и романа, без сомнения, вредит первой и окончательно, перед судом здравой и беспристрастной критики, не возвышает истинного достоинства последнего, то есть романа»[127].

Толстой описывает ничтожество русских военачальников, лишь случайно способных действовать удачно, но умеющих составлять победные реляции. Норов оскорблен в лучших чувствах. «Какие вдохновительные картины для пера писателя и для кисти художника представляют нам даже официальные реляции о геройских битвах под стенами Смоленска: Раевского, Дохтурова, Паскевича, Неверовского, этих Аяксов, Ахиллесов, Диомедов, Гекторов нашей армии». Не знал его высокопревосходительство Авраам Сергеевич, что думал по этому поводу сам генерал Раевский. Не ведал, что еще летом 1817 года подлинная реплика генерала была сохранена для потомства в записной книжке его адъютанта: «„Из меня сделали римлянина, милый Батюшков, — сказал он мне, — из Милорадовича — великого человека, из Витгенштейна — спасителя отечества, из Кутузова — Фабия. Я не римлянин, но зато и эти господа — не великие птицы“»[128]. Лишь спустя семь десятилетий опубликуют эту красноречивую реплику в посмертном собрании сочинений Батюшкова. Действительный тайный советник Норов уже давно успеет истлеть в могиле и никаких грустных мыслей на сей раз не испытает.

Последовательно отстаивая тезис о резком и существенном различии между художником и историком в изображении исторических личностей и в описании исторических событий, автор романа успешно выдержал «очную ставку» с профессиональным военным историком. «Историк имеет дело до результатов события, художник — до самого факта события»[129]. Однако этим дело не ограничилось. Писателю предстояло выдержать целую серию «очных ставок» с воспоминаниями очевидцев, ведь их мемуары описывали процесс совершения события, а не его результат. И Норов, и Вяземский неоднократно подчеркивали подлинность своих воспоминаний об этой незабвенной эпохе.

Норов: «из нас, современников», «я сам был свидетелем», «я припомнил», «я помню», «я сам был самовидцем», «я хорошо знал», «нам, знавшим», «из нас, очевидцев, которых осталось так мало», «называю тех, которых я знал или видел»[130].

Вяземский: «скромные и старые пожитки памяти моей», «я, один из немногих переживших это время, считаю долгом своим изложить по воспоминаниям моим то, что было, и как оно было»[131].

Но именно свидетельские показания очевидцев неопровержимо доказали правоту автора эпопеи. Стоило очевидцам в своих воспоминаниях хоть немного отойти от официальной версии событий, как их мемуары оказывались конгениальными (очень близкие по духу и образу мыслей) тексту романа, с которым они полемизировали. Бывший артиллерийский прапорщик Норов, рассказывая о своем участии в Бородинской битве, неожиданно проговорился: «…Но клубы и занавесы дыма, из-за которого сверкали пушечные огни или чернели колонны, как пятна на солнце, закрывали от нас все. А что может видеть фронтовой офицер, кроме того, что у него делается на глазах?»[132] В этой фразе очевидца в первозданном виде сохранился тот отсутствующий в официальной реляции «сырой жизненный материал», который так ценил Толстой. Пока не пройдет два-три дня после сражения и еще не будут поданы по команде реляции, утверждал автор «Войны и мира», у всех непосредственных участников сражения, от рядового солдата до главнокомандующего, есть о нем только «неясное впечатление». Это впечатление исчезает после того, как будет составлено общее донесение. «Каждому облегчительно променять свои сомнения и вопросы на это лживое, но ясное и всегда лестное представление. Через месяц и два расспрашивайте человека, участвовавшего в сражении, — уж вы не чувствуете в его рассказе того сырого жизненного материала, который был прежде, а он рассказывает по реляции. Так рассказывали мне про Бородинское сражение многие живые, умные участники этого дела. Все рассказывали одно и то же, и все по неверному описанию Михайловского-Данилевского, по Глинке и др.; даже подробности, которые рассказывали они, несмотря на то, что рассказчики находились на расстояние нескольких верст друг от друга — одни и те же»[133].

Ниже я позволю себе привести несколько обширных выписок из брошюры Норова, поразительно совпадающих по своему духу с толстовским описанием сражения. Примечательно, что хотя в самом начале сражения гвардейская артиллерийская рота, где служил прапорщик Норов, находилась в резерве и вместе с лейб-гвардии Преображенским полком занимала третью линию обороны русских войск, до них долетали французские ядра — и элитные части несли напрасные потери. (Вспомним, как был смертельно ранен на Бородинском поле князь Андрей, а его находившийся в резерве егерский полк, «не выпустив ни одного заряда», потерял более трети своих людей от сильного огня артиллерии[134].) Итак, слово очевидцу.

13
{"b":"943961","o":1}