Волков был вольнонаемным, приехал сюда, соблазнившись высоким окладом и северными надбавками. К несчастью, надбавки шли не так уж быстро: по десять процентов в год, и это злило Волкова.
Маленький, кривоногий человечек с лицом, изрытым следами оспы, – таким был Волков.
Пять лет назад в Одессе вступил он в партию. Взносы платил своевременно, взысканий не имел.
Здесь, на шахте, был избран в партбюро, ни разу ни по одному вопросу не выступил и, следовательно, ни разу ни в чем не ошибся.
Волков должен был возненавидеть Ковалева, и Ковалев должен был ненавидеть Волкова. Волкова бесила тонкость, рафинированность Алексея Алексеевича. Тем более что проявлялась в существе низшем – в заключенном. Волков ненавидел начитанность Ковалева, его скептическую манеру разговора, красоту его лица, длинные пальцы, легкость походки.
А Ковалеву все было противно в Волкове: неграмотность речи, душевная тупость, казенные «положено», «не положено», лексикон, ограниченный самыми необходимыми словами, как у Эллочки-людоедки, грубый внешний облик.
И вот однажды, не утруждая себя поисками какого-нибудь предлога, Волков отчислил Алексея Алексеевича от ТНБ. На следующий день Ковалев был занаряжен не на шахту, а на общие работы.
Он отказался выходить на работу и был водворен в БУР – барак усиленного режима.
Хотя Ковалева и наказали, но его отказ не удивил начальство лагеря. По неписаным лагерным законам, которых придерживались и начальники, старый лагерник, отсидевший большой срок, не посылался на общие работы. «Старослужащим» делалась поблажка, и, если нельзя было использовать их по специальности, определяли в дневальные, санитары, сторожа и т. п.
С Ковалевым поступили несправедливо. Нарядчик открыл нам причину – Волков…
На следующий день Ковалева вывели из Б У Ра и снова направили на общие работы. Он снова не пошел. Тогда его заключили в БУР на месяц.
Лагерная тюрьма – БУР – помещалась в самом конце зоны и ограждена была колючей проволокой. Заключенный в БУР получал в день триста граммов хлеба и кружку воды.
Прошел месяц. Ковалева выпустили и снова назначили на общие. Он снова отказался.
За этой борьбой напряженно следил весь лагерь.
О строптивом заключенном доложили начальнику нашего лагеря подполковнику Басову, и он велел привести Ковалева.
Басов в прошлом был военным, строевиком. За какие-то грехи отправили его на Север в систему ГУЛага. Человеком он был ограниченным, но не злым.
Ковалев стоял в кабинете начальника, хмуро смотрел в пол и не отвечал на вопросы.
Басов встал, взял его за плечи, усадил и попросил по-человечески, по-дружески объяснить, в чем дело.
Недоверчиво косился на него Ковалев: начальник лагеря для него был один из тех, кого он должен ненавидеть, кому нельзя ни в чем доверять. А вместе с тем в голосе, во взгляде этого человека чувствовалось что-то, невольно вызывавшее в озлобленной душе Ковалева доброе чувство.
И терпение Басова, хорошие его слова, в конце концов, смягчили Алексея Алексеевича, дошли до него.
– Поймите, это вопрос принципа, – сказал он, – я пойду на любую работу, только не на общие. Хоть ассенизатором пошлите – пойду.
Басов с сожалением смотрел на этого издерганного вконец человека.
– Я говорю совершенно серьезно. Можете послать ассенизатором.
И Ковалева назначили шахтным ассенизатором.
Каждое утро он собирал под землей металлические «параши», поднимался с ними в клети, опоражнивал и доставлял на место.
Победив в неравной борьбе, Ковалев успокоился. Унизительность того, что он делал, доставляла ему болезненное удовлетворение.
Процедура с парашами занимала часа четыре-пять. После этого он являлся ко мне в машинное отделение и, как в прежние времена, усаживался с книгой на пол. Иногда он говорил о прочитанном, иногда сидел подолгу, задумавшись, глядя в окно на небо. Иногда читал на память Блока или Гумилева. Стихов он знал величайшее множество – русских и французских. Поэзия была его единственной любовью.
Я подозревал, что он сам пишет стихи, но никогда об этом не спрашивал, а он никогда об этом не говорил.
И только один человек был посвящен в его тайну.
…У входа в производственную зону, у проволочных ворот, стояла крохотная сторожка. У других ворот – продовольственного склада – вторая такая же. Хотя и склад и производственная зона на ночь запирались, их охраняли сторожа.
Нарядчик отобрал среди заключенных двух стариков с большими бородами и назначил сторожами.
Работа эта считалась исключительно хорошей, «придурковской», и старики остались довольны.
Один из них был известным ленинградским литературоведом – профессором Беленьким, другой – тоже профессором, доктором исторических наук Малиным.
Беленький был относительно новичком – он сидел только третий год. Малин же добивал восемнадцатый. Это он, Малин, научил Беленького отпустить большую бороду. Совет оказался полезным. В ленинградском профессоре никто больше не видел интеллигента. Он стал «папашей». Окладистая седая борода вызывала невольное почтение и у заключенных и у начальства. Такого старика как-то неудобно посылать на тяжелую работу. Разве что в сторожа…
Так и спасались в сторожах два хитрых профессора.
Однажды Беленький вернулся с ночного дежурства совершенно потрясенным. Он крепился некоторое время, но потом отозвал в сторонку своего друга Малина и меня и, взяв с нас клятвенное обещание молчать, рассказал, что Алексей Алексеевич Ковалев всю ночь читал ему отрывки из своей поэмы.
– Недаром, выходит, мы подозревали его в этом грешке… – сказал Малин.
– Ничего вы не подозревали, – возбужденно говорил Беленький, – это, оказывается, настоящий большой поэт, огромный поэтище, со своей темой, со своим языком… Я не ожидал ничего подобного. Он пишет поэму о Кутузове, но если бы вы знали, что это такое! Не знаю ничего похожего в нашей литературе. Это явление! Клянусь вам, это явление!
А какие лирические отступления! Это все абсолютно современно. И, знаете, что поразило меня не меньше, чем талант Ковалева? Он ведь до мозга костей советский патриот! С какой горечью, с какой любовью он говорит о России! Сила какая, если бы вы знали! Такой огромный поэтище!..
Каждый из нас в тот день думал – как бы спасти Ковалева? Как бы известить правительство, Союз писателей о нем? Умолять, чтобы его отпустили, не дали погибнуть…
К несчастью, мы слишком хорошо знали судьбу наших писем…
Да и что мы могли предъявить? Ковалев ни за что не дал бы свои стихи для посылки в Москву. От только рассердился бы на Беленького, что не сберег тайну.
Вскоре после этого приехал из Гулага какой-то крупный строитель в звании инженер-полковника. При обходе шахты его сопровождало наше начальство. Случилось так, что инженер, проходя мимо моего машинного отделения, пожелал зайти, осмотреть его. Дверь отворилась, и в просвете ее появилось несколько офицеров. Инженер поздоровался и остановился за моей спиной.
– Продолжайте работать.
Раздавались сигналы, я поднимал, останавливал, опускал клеть. В углу, у окна стоял Ковалев, спрятав под телогрейку книгу. Он не мог уйти – начальство находилось между ним и дверью.
– Ковалев? – раздался вдруг за моей спиной тонкий, скопческий голос. – Вы что делаете на шахте?
Это был Волков, вошедший в машинное отделение с инженер-полковником.
Сигналов не было. Я оглянулся. Ковалев стоял в черной телогрейке и черных лагерных ватных брюках, заправленных в поношенные чуни. Он был бледен, как стена, на фоне которой стоял. И он был необыкновенно красив. Еще мне подумалось, что если бы в самом деле существовал Иисус Христос – такой, каким его описывает предание, – он был бы в точности таким, как Алексей Алексеевич. Таким же прекрасным и так же не похожим на других людей, с такими же глазами, с такой же нежной бородкой, он держался бы с таким же достоинством, как Алексей Алексеевич…
Волков бросил на него злобный взгляд и вышел, перекатываясь на своих кривых ногах, вслед за инженер-полковником.