Остальные надзиратели присмирели, стали вежливыми.
Не только на шахте, но и в жилой зоне – в ОЛПе установился порядок. Прекратились очереди в столовой, воровство на кухне, не стали запирать на ночь бараки и ставить параши. Выдали одежду первого срока.
Стройка шахты 11–12 почти вдвое перевыполняла план. В кабинет начальника строительства входили с опаской – он был одинаково требователен и сух по отношению к подчиненным ему по работе вольнонаемным и заключенным. Он никого не наказывал, но не могло быть и речи о том, чтобы его распоряжение не исполнить тотчас же. Поначалу он все проверял, затем, когда установилась дисциплина, надобность в проверке отпала. Во всем чувствовался общий рабочий ритм, все было осмыслено, подчинено понятной цели.
Однажды не вышел на работу машинист подъема главного ствола. Его задержал в зоне оперуполномоченный – понадобилось допросить по какому-то поводу.
Ахметов снял трубку, вызвал майора Тугаринова. Через час машинист был доставлен, оперуполномоченный получил взыскание, и ему было разъяснено, что он должен укладываться со своими делами в нерабочее время. Больше он никогда никого не задерживал и только затаил злобу против Ахметова. Никогда еще зек не смел идти против него.
…Когда в шахте произошел обвал, Ахметов осматривал новое оборудование – два горных комбайна, распластанные на платформах.
По лицу бегущего от конторы дневального Николай Дмитриевич сразу все понял.
Неторопливой походкой пошел к главному стволу. И это спокойствие начальника, которому верили, сразу утихомирило мечущихся у ствола людей.
Пять суток велись спасательные работы. Комбинат бросил на помощь шахте технику, людей.
Генерал Дальцев приезжал по два и по три раза в день, сидел в кабинете Ахметова в углу, не мешая Николаю Дмитриевичу, и только подходил к телефону и звонил в Управление, если нужно было чем-нибудь помочь.
А когда Ахметов спускался в шахту, генерал садился на его место.
На третий день Дальцева неожиданно вызвали в Москву. Вместо него на шахту приехал подполковник Баранов.
Он уселся в кабинете Ахметова, вытирая складки вспотевшего затылка и широко расставив толстые бесформенные ноги в сапогах с мягкими голенищами. Он стал сразу во все вмешиваться, кричать начальственным голосом и отдавать распоряжения.
Николая Дмитриевича не было – вот уже десять часов, как он не поднимался на поверхность. Дежурный сидел у телефона и записывал приказы, которые Ахметов давал снизу – по аппарату, установленному у ствола.
Это был особый аппарат, защищенный от сырости, от постоянно льющейся сверху грязной бурой воды.
– …Почему аммонал не спускают? – кричал в трубку Николай Дмитриевич, – вы слышите меня, Ключников, где аммонал?
Потоки воды лились на Ахметова, он стоял, наклонившись вперед, защищая собой трубку, соединенную бронированным кабелем с огромным стальным, защитного цвета аппаратом.
– …Что? Кто не разрешил? Какой еще к черту Баранов? Хорошо, я сейчас поднимусь.
В мокрой, грязной спецовке вошел Ахметов в свой кабинет, швырнул каску и аккумулятор на стол, за которым сидел подполковник, и негромко сказал:
– Попрошу вас, гражданин начальник, выйти отсюда и заниматься своими делами.
Баранов остолбенел. Он открыл рот, желая что-то сказать, но не мог говорить, сначала лицо, затем – одна за другой – складки на затылке и под подбородком залились багровой краской. Баранов засучил ногами под столом, ухватился рукой за деревянное пресс-папье.
Между тем Ахметов снял трубку телефона.
– Тридцать второй, Ахметов, немедленно отправляйте взрывчатку. Да. Отменяю. Да, отвечаю.
И, швырнув трубку на рычаг, забрал каску, аккумулятор и вышел из кабинета.
К концу пятых суток все двадцать три шахтера, оставшиеся за завалом, были спасены.
Клеть поднимала их маленькими партиями, вместе с врачами и санитарами.
Черные, худые, обросшие щетиной, выходили они на воздух, улыбаясь и пошатываясь, щурясь от дневного света.
Их встречали товарищи, обнимали, вели к грузовикам, которые должны были отвезти в зону – в стационар, в палаты, где двадцать три застеленные чистыми простынями койки ждали их.
Но, когда грузовики тронулись по направлению к воротам, на кайре раздалось двенадцать глухих тревожных звонков. Все бросились к стволу. Снизу сообщили – ранен Ахметов. Куском породы, оторвавшимся от кровли, пробило каску, разбило голову.
Грузовики остановились, спасенные спускались и, смешиваясь с другими шахтерами, толпились у копра. Приказ подполковника Баранова заключить Ахметова по окончании спасательных работ в изолятор остался не выполненным.
Это случилось в конце лета, а когда Николай Дмитриевич пришел в себя, на дворе падал снег.
За окном было так же спокойно, как здесь, в послеоперационной палате.
На соседней койке лежал Гиго – смуглый красивый механик, сван. Злым ветром занесло и его сюда из недоступной Сванетии. По целым дням он смотрел грустными большими глазами в окно. Привык к одиночеству – русского языка не знал, жил как зверек среди людей. Только здесь, в долгие месяцы больничной жизни, начал с трудом учить с голоса некоторые слова. Почему его арестовали, чего хотели от него, зачем послали сюда, на Север, – так он ничего и не понял.
– Письма… – это было первое слово, сказанное Ахметовым после того, как он очнулся.
На столике у койки лежали гостинцы, принесенные товарищами, но писем не было.
К Николаю Дмитриевичу еще никого не пускали, и единственным его собеседником был сван, да еще профессор Николаев – заключенный хирург, – иногда останавливался во время обхода.
Профессор велел Ахметову не говорить без крайней надобности. Обоим больным вместе с лекарством он выписал сок голубики. Эту ягоду собирали «бытовики» – заключенные в тундре, куда их выводили под конвоем. В лагере вспыхнула цинга. Заключенным давали настой хвои – омерзительное на вкус варево, в котором содержалось, по заявлению начальника санчасти, больше витаминов, чем в яблоках, луке и ананасах, вместе взятых.
Голубика появилась в зоне впервые. Ягода эта была пародией на настоящие ягоды – водянистой, слабо окрашенной в синеватый цвет, чувствовался едва-едва уловимый запах земли.
Медсестра внесла два крохотных пятидесятиграммовых стаканчика толстого стекла, наполненных до половины синеватым соком. Ахметов выпил и поставил стаканчик на столик. Но со сваном творилось что-то странное, он нюхал сок. Ноздри его крупного носа раздувались, черные глаза выражали изумление, отхлебнув, наконец, маленький глоток, сван удивленно посмотрел на Ахметова и не сказал, выдохнул: «Фрюктой пахнет»…
В накинутом на плечи белом халате вошел генерал Дальцев.
– Дела идут?
– Идут, – невесело откликнулся Николай Дмитриевич, – как на шахте, что наклоны?
– Закончили. Все в норме. Ждут вас.
Ахметов с ожиданием смотрел на генерала.
Дальцев нахмурился и положил на столик вскрытое письмо.
Взгляд Ахметова испуганно метнулся к конверту из суровой бумаги.
Генерал поднялся.
– Не умею утешать.
И вышел.
Ахметов все не брал письма и только смотрел на него.
– Писем получил. Хорошо получил, – улыбаясь, говорил Гиго, – наша письма никогда.
Вошел и вышел санитар.
Где-то протяжно застонал больной.
Снег за окном все падал и падал.
Еще до ранения Ахметов перестал получать письма из дома. И теперь – почти три месяца в больнице – ни одной весточки.
В первое же посещение генерала Ахметов попросил навести справку.
– Нина писала каждую неделю…
Сделав над собой усилие, Ахметов протянул руку и взял хрустящий конверт.
Это был ответ на запрос Дальцева.
– Нина Александровна Ахметова умерла в горбольнице от брюшного тифа тридцатого июля 1950 года – пять месяцев тому назад.
Письма Нины и несколько писем старшей дочери Алены, которые были получены в последние годы, отобрали при первом обыске.
А Николай Дмитриевич-то думал, что сердце его давно окаменело и не способно больше чувствовать.