И эти же слепые, сидевшие в зале, напряженно вытянули лица к экрану. Зрячая старуха, сопровождающая их, сказала:
– Вот вы… вы сейчас поете…
– Мы там?…
– Да… вы поете…
На экране рыбак в капюшоне из мешковины стирал рукой слезы. И этот же «рыбак» – рабочий сцены из Посредрабиса – в обычном осеннем пальтишке, сидевший в зале, почти таким же жестом вытирал рукой слезы. Играл старик тапер. Сажин сидел, напряженно глядя на экран. А на экране руки сжимались в кулаки, грозно поднимались кулаки вверх.
Анатолий дал свет в зал. Впервые в одесском кинотеатре никто не лузгал семечки. Зрители молчали. Слышались всхлипывания.
– А где следующая часть? – встревоженно спросил Анатолий.
– Бегит… – глядя в открытую дверь, сказал Бим.
И в тот момент, когда Анатолий снял первую часть, вторая была уже у него в руках – Бом успел взлететь по лесенке и подать пленку. В коробку уложили снятую с аппарата часть, и запыхавшийся Бом сказал Биму:
– Теперь бежи ты. – И мальчишка понесся, прогрохотав по чугунной лесенке и дальше – по улице, расталкивая прохожих.
На экране, вдоль борта броненосца, проплывали ялики с надутыми ветром парусами. Сажин смотрел картину и, не замечая того, все время то расстегивал, то застегивал пуговицу френча. Сложенная шинель лежала у него на коленях. Рядом с Сажиным в проходе пристроился безногий Коробей.
Но вот тот же Коробей там, на экране, сорвал с головы бескозырку и махал ею, приветствуя мятежный броненосец. Сажин перевел взгляд вниз, на инвалида, – он качал головой и радостно шептал:
– Ты скажи, что же это деется, братцы… революция…
Сажин вновь повернулся к экрану и вздрогнул – он вдруг увидел лицо Клавдии – оно было радостным, счастливым. Она указывала стриженому мальчику на восставший броненосец. Сажин подался вперед, но женщины на экране уже не было. Зал вдруг взорвался бурей аплодисментов – на мачту поднимался ярко-красный флаг – красный на фоне черно-белой картины. Сажин аплодировал вместе со всеми. Но вот появилась надпись: «И ВДРУГ…»
…Летел по уступам лестницы безногий матрос, отталкиваясь колодками. А вниз неумолимо спускалась, стреляя, безликая шеренга солдат.
Закричал кто-то в зале. Пальцы Сажина прекратили на миг нервное движение, потом еще быстрее стали расстегивать и застегивать, расстегивать и застегивать пуговицу френча. Какая-то нэпманша, вцепившись в руку мужа, кричала:
– Бандиты, они их убьют, чтоб я так жила…
Стреляя, окутываясь дымом, надвигалась шеренга солдат. В зале сидели те, кого сейчас расстреливали на экране, и смотрели на свою смерть.
Упал на ступени лестницы стриженый мальчик, залитый кровью, беззвучно крикнув предсмертное «Мама!». И в ответ в зале раздался детский крик:
– Мама! Мамочка!.. Боюсь я!..
На экране как бы прямо вплотную к Сажину надвинулось – теперь уже не было никакого сомнения – лицо Клавдии. Крича, в ужасе шла она к мертвому ребенку – к сыну. Тело мальчика топтали ноги бегущих в панике людей. Сажин замер. Подняв на руки мертвого сына, Клавдия поднималась навстречу палачам – вверх по ступеням бесконечной лестницы… Эта невзрачная женщина – там, на экране, – была трагически прекрасной.
…Летела вниз по лестнице детская коляска, и стоном ужаса отвечали зрители.
Кончалась картина, проходил без единого выстрела сквозь эскадру мятежный броненосец с развевающимся красным знаменем свободы. Зал в едином порыве встал. Гремела овация.
Сажин очнулся уже на улице, держа в руках шинель и фуражку, не замечая холода, снега… Он стоял перед подъездом кинотеатра, удивленно, растерянно глядя по сторонам и то неожиданно улыбаясь чему-то, то снова хмурясь и морща лоб. Из дверей выходили потрясенные, заплаканные зрители. И многие из них, обойдя здание театра, становились снова в очередь за билетами. И как-то само собой получилось, что вокруг Сажина собрались посредрабисники – те, что вышли из зала, те, кто только что был на экране героем девятьсот пятого года. Все молчали, а кое-кто еще вытирал слезы, не в силах успокоиться. Стоял возле Сажина в кепке и спортивной куртке тот, кто был на экране студентом-агитатором на молу, стоял безработный кассир из Посредрабиса – он был убит на лестнице, красивая женщина, игравшая мать ребенка – того, в колясочке. И только Коробей – случайный, не посредрабисовский человек – одиноко катился мимо на своей платформе. По временам он поднимал руку с колодкой и тыльной стороной руки вытирал мокрое лицо.
Вышел из кино потрясенный режиссер Крылов и, проходя мимо Сажина, развел руками, сказал:
– Невероятно!..
Смотрели с удивлением друг на друга две женщины, две костюмерши из Посредрабиса – обе убитые солдатами на экране.
– Нет, это удивительно, – сказала наконец одна из них, – мне просто не верится, что ты – это ты, а не та…
– Мне самой странно, а на тебя я смотрела и думала – боже мой, неужели это Соня… – и обе улыбнулись.
– Что ж, товарищи, – сказал наконец Сажин, – поздравляю вас всех… – И он пошел, надевая на ходу шинель и фуражку, становиться в очередь на следующий сеанс.
И снова пламенел на черно-белом экране алый флаг, и снова взрывался аплодисментами зал… И снова падала убитая женщина, и плетеная коляска с ребенком неслась вниз по лестнице, и зал кинотеатра отвечал криками и стонами. И снова поднималась с сыном на руках Клавдия, навстречу солдатам. И Сажин, вытянувшись вперед, всматривался в ее лицо.
– Кто там? – спросил Глушко, подойдя к двери и открыв ее.
На улице, освещенный упавшим из квартиры светом, стоял Сажин.
– Что ты? Что случилось?… – с недоумением спросил Глушко.
Сажин шагнул к нему и изо всех сил обнял.
– Да ты что… да что случилось? Пусти… ребра поломаешь… – старался освободиться Глушко.
Сияющий Сажин отпустил его наконец и скинул фуражку.
– Пустишь к себе или одевайся, выходи…
– Да ты что, ошалел, что ли? Ночь… Ну, заходи, черт с тобой, ребята спят, Настя в кровати… заходи, ладно, раз такое дело…
– Будем шепотом… – сказал Сажин, скинул шинель, вошел в комнату. – Здравствуйте, Настя! – действительно шепотом сказал он, но так тряхнул ее руку, что Настя громко вскрикнула, и дети проснулись. Сажин возбужденно заходил по комнате.
– Ну, валяй выкладывай, случилось что-нибудь? – спросил Глушко.
Сажин остановился, взвихрил волосы.
– Случилось, – сказал он, – ты фильму нашу не смотрел еще – «Броненосец „Потемкин"»?
– Нет еще.
– Потому и спрашиваешь – что случилось? Видел бы – не спросил бы! В общем, одевайтесь и сейчас же идите в кино.
– Да ты что? Ночь на дворе.
– Да?… Ночь?… Ладно, завтра пойдете, – разрешил Сажин. – Это, братцы, такая вещь… просто революция… вот это кино, это я понимаю… Какой же я был дурак… до чего дурак… Кто бы мог думать… А наши посредрабисники… И женщину одну если б вы видели… там сына убили… – И, помолчав, Сажин сказал как бы уже самому себе: – Ах, черт меня возьми, черт меня возьми… – Сажин опомнился, заметил, что мальчишки не спят, смотрят на него во все глазенки. – Товарищи, простите, я, кажется, всех переполошил, детей разбудил, ах, черт возьми… пойду я…
И снова Сажин стоял у старой, покосившейся халупы за развалившимся забором. На этот раз он вошел в калитку и постучал в дверь. Никто не ответил. Затем из сарайчика в глубине двора вышла старуха.
– Клавка? – ответила она на вопрос Сажина. – Съехала. Давно съехала.
– Куда? Не знаете?
– Нет, милый, того не знаю. Не платила за квартиру – сколько ей ни говорю, а она: тетя Даша да тетя Даша, потерпите – нету, ну, нету денег… Я сама вижу, что нет, терпела, да всякому терпежу ведь конец бывает…
– Она, может быть, перебралась куда-нибудь тут же, в Одессе?
– Нет, милый, нет. Очень ее участковый донимал, что документу нет… куда-то поехала доли искать. Наймусь, говорит, в горничные. А кто ее с двумя добавлениями возьмет? Вот тут жила она…
Старуха открыла дверь в пристройку – тесный сарайчик, с крохотным – в ладонь – окошком. Земляной пол. В углу солома, покрытая рядном. Оглядывая это жалкое жилье, Сажин заметил на подоконнике бутылку с темной жидкостью. На приклеенной бумажке были написаны знакомые два слова «Грудной отвар».