В критике танцев присутствовал и элемент противопоставления советской народной культуры не только буржуазной городской, но и западной традиции. Бороться со стремлением молодежи потанцевать в свободное время было бесполезно. В Ленинград к концу 30-х гг. съехалось много деревенских парней и девушек, для которых гулянка с пляской была самой распространенной формой проведения свободного времени. Они с удовольствием шли на танцплощадки в парки и клубы. Но и эти посещения подпадали под нормирование. Поощряемым стандартом считались «русские» танцы — краковяк, падеспань, кадриль, полька-тройка и т. д. Они, в представлении нормирующих органов, носили народный, истинно демократический характер. В действительности этими танцами необходимо было управлять, что обеспечивало контроль, столь характерный для советской повседневной жизни вообще. «Западные» же танцы, не требующие ни большого помещения, ни регулирующего начала, распространялись в большей степени в приватной сфере. Ситуация двойного существования усугублялась еще и тем обстоятельством, что новые советские элиты в середине 30-х гг. вполне освоили сугубо городские и весьма буржуазные практики праздничных и торжественных балов с западными танцами. Всепроникающая политизация повседневной жизни в советском обществе была основой косвенного нормирования структуры и содержания свободного времени населения. В результате новые поколения петербуржцев овладевали не столько культурно-бытовыми нормами городской жизни, сколько культурой социалистической, представлявшей собой сложный конгломерат деревенских и псевдопролетарских политизированных традиций.
§ 2. Частная жизнь
На вопрос — что такое частная жизнь? — с легкостью ответит любой человек, кроме, пожалуй, историка, пытающегося найти грань приватного и публичного в историческом процессе. Анализ богатого фактического материала и западноевропейского, и русского происхождения, касающегося эпохи Нового времени, сегодня не позволяет безоговорочно соглашаться с бытующим в западной историографии мнением о том, что антиподами общественной жизни являются интимность и сексуальность, семья и семейные отношения, рождение детей и их воспитание[597]. Еще большие основания сомневаться в истинном существовании сфер человеческого бытия, полностью независимых от общества, имеют исследователи социальной истории России XX века.
Нормы частной жизни, на первый взгляд функционирующие в сугубо индивидуальном пространстве, имеют не только ментальное происхождение. В большинстве случаев они восходят к нормативным суждениям власти — разного рода законодательным актам, а также к религиозным и идеологическим воззрениям, господствующим в данном обществе. Общепринятыми, а значит, нормальными считаются явления, не противоречащие этим установкам. В предреволюционной России личная жизнь складывалась под влиянием христианско-патриархальной традиции. Официальной нормой считались гетерогенная семья и моногамный брак, осуждение адюльтера и усложненная процедура развода, высокая рождаемость и запреты абортов, бесправность женщин и подчинение детей родителям. Эти положения казались незыблемыми, на них опиралась патриархальная крестьянская семья, на которой, в свою очередь, был построен не только сельский мир, но все русское общество даже на рубеже XIX–XX вв. Правда, в это время, как отмечает А. Вишневский — автор фундаментального труда об особенностях модернизации России, конфликт между преобразующимися гражданскими институтами и декларируемыми нормами частной жизни уже был достаточно ощутим[598]. В начале XX в. в России наметились тенденции снижения рождаемости, ослабления экономических связей между супругами, усиления самостоятельности женщин. В крупных городах, и прежде всего в Петербурге, зарождалась новая «буржуазная городская семья», хотя процесс этот развивался медленно и носил характер некой социальной патологии.
Дихотомия «норма — аномалия» в начале XX в. стала довольно отчетливой и в такой сфере частной жизни, как сексуальное поведение. Вообще до недавнего времени вопрос телесности «русского патриархального», а тем более советского человека, наличие или отсутствие норм, ее регулирующих, со всеобщего молчаливого согласия не затрагивался российскими историками. И это настораживало. Ведь, как отмечал крупнейший исследователь истории сексуальности французский историк М. Фуко, «приказ молчания, утверждение не существования — лучшее признание того что было, то о чем не следует говорить, что не следует видеть и о чем не следует знать»[599]. И если согласиться с подобным утверждением, то телесные практики населения могут рассказать о нормах и аномалиях, распространенных в данном обществе, значительно больше, чем даже секретные сводки органов государственной безопасности.
В западных теориях развития тела наибольшее внимание уделяется изучению противоречий между потребностью удовлетворять человеческие инстинкты и системой социальных ограничений. М. Фуко вообще поставил вопрос о механизме взаимодействия микрополитических регуляций тела и макрополитического надзора за населением вообще. Хорошо отлаженный, этот механизм путем дисциплинарного воздействия формировал податливые тела, энергию которых легко было направить в необходимое государству русло. Сам М. Фуко не занимался проблемой «Власть и тело в XX веке» и практически оставлял без внимания российскую историю и, в частности, эпоху 20–30-х гг. А именно она дает богатый материал для размышлений. Западные историки традиционно проявляли значительный интерес к одной из форм телесных практик советского времени — к проблемам семьи, брака, сексуальности[600]. Российская же историческая мысль делает пока в этой области первые попытки, тем не менее, заслуживающие несомненного внимания и поддержки. В этом контексте следует отметить статью А. Р. Маркова[601]. Данная публикация является адаптированным вариантом доклада молодого исследователя на конференции «Российская повседневность. 1921–1941 гг. Новые подходы» (1994). К сожалению, доклад А. Маркова «Сексуальность и власть: Сексуальные дискурсы 1920-х начала 1930-х гг. От конкуренции к иерархии» не опубликован. А. М. Марков не только проявляет значительную осведомленность в современных западных направлениях развития социально-антропологической истории, но и в определенной мере реанимирует традиции исследования, свойственные эпохе 20-х гг. В тот период изучение социально-политических реалий было неотделимо от освещения телесно-бытовых практик[602]. И, конечно, ментальные нормы, регулирующие повседневное поведение, связаны с сексуальными ориентирами населения.
На рубеже XIX–XX вв. в Россию, по выражению Саши Черного, «пришла проблема пола». Эта была уже не «сексуальная мини-революция» эпохи «великих реформ», а массовый процесс отрицания и осуждения прежних христианских норм половых отношений. Правда, российские сексуальные практики и ценности, по мнению И. С. Кона, отставали в своей эволюции от Запада, уже прошедшего стадию модернизации, примерно на четверть века[603]. Но рост сексуальной свободы был зафиксирован и на русской почве[604]. Более того, нормативные суждения власти входили в противоречие с бытовыми практиками. В городском менталитете постепенно возникали новые нормы, оправдывающие вне- и добрачные половые связи. Таким образом, можно констатировать конфликт официальных и неофициальных норм, регулирующих сексуальную жизнь городского населения накануне событий 1917 г.
Большевики, пришедшие к власти, вопреки ожиданиям, не уничтожили институт семьи. Напротив, первые декреты советской власти формально разрешали многие проблемы и внешне могли способствовать временной ликвидации противостояния формальных и неформальных норм частной жизни. 16 декабря 1917 г. был принят декрет «О расторжении брака», 18 декабря — декрет о гражданском браке, о детях и о введении книг актов гражданского состояния. Но полностью кредо советской политики в области брачно-семейных отношений было закреплено в Кодексе 1918 г. об актах гражданского состояния, брачном, семейном и опекунском праве. Кодекс зафиксировал следующие важные принципы построения семьи в новом обществе: