Для обеспечения их выполнения применяются меры государственного принуждения. Нормативные суждения представляют собой детализированные правила поведения. В них четко закрепляются юридические права и обязанности участников общественных отношений. Но определенные коды поведения устанавливают и негосударственные организации. Они излагают свои нормы в уставах и распространяют их действие прежде всего на своих членов. Документы такого рода представляется возможным квалифицировать как нормализующие суждения.
Однако в любом обществе существуют правила, формально нигде не закрепленные. Это нормы морали, обычаев, традиций. Они связаны с господствующим в обществе представлением о добре и зле, складываются в результате их многократного повторения, исполняются в силу привычки, ставшей естественной жизненной потребностью человека. Правила такого рода составляют основу ментальности населения, в свою очередь тесно связанной со стилем его повседневной жизни. Поведенческие стереотипы личности в значительной мере формируются под влиянием быта. И в то же время особенности и формы обыденной жизни человека являются выражением присущих ему социально-культурных ориентиров, восходящих к историческим устоям общества.
Вопрос о норме и аномалии тесно связан с исторической антропологией и историей ментальностей, а также с теорией отклоняющегося поведения. Ее квинтэссенцией является концепция аномии. Впервые термин «аномия» был введен Э. Дюркгеймом. Он трактовал его как некое состояние разрушенности и ослабленности нормативной системы общества, когда старые нормы и ценности не соответствуют реальным отношениям. В данной ситуации, согласно Дюркгейму, происходит увеличение различных форм девиантного поведения. В дальнейшем понятие аномии было детализировано Р. Мертоном. Он полагал, что отклоняющееся поведение может быть расценено как симптом несогласованности «между определяемыми культурой устремлениями и социально организованными средствами их удовлетворения, когда система культурных ценностей превозносит фактически превыше всего определенные символы успеха, общие для населения в целом, в то время как социальная структура общества жестко ограничивает или полностью устраняет доступ к апробированным средствам овладения этими символами для большей части того же населения»[2]. Кроме того, Мертон разграничивал аномию в обществе в целом и аномию как состояние индивида, что дает возможность посредством понятий «норма» и «патология» реконструировать границы публичного и приватного в конкретном историческом контексте. Проблемы нормы и аномалии и, в частности, маркирования определенного явления или стиля поведения как отклонения получили развитие в контексте интеракционистского подхода, в частности, в теории штампов Г. Беккера. Ее суть сводится к выяснению роли нормализующих и нормативных суждений власти в формировании ментальных представлений о патологиях и их антиподах. Важным здесь представляется положение об анкетировании поведения личности или социальной группы, «приписывании» статуса девианта[3], а также о превращении нормы в патологию и обратно. Этот последний процесс можно было бы назвать инверсией нормы и аномалии.
Конечно, логичен вопрос: полезны или бесполезны эти концепции для историков вообще и, в частности, для тех, кто пытается изменить представления о жизни в СССР в 20–30-е гг.? Переосмысление устоявшейся оценки советского общества этого периода сегодня ведется, прежде всего, с позиций критики тоталитарной концепции. Ее действительная и мнимая ограниченность была продемонстрирована американской историографией 80-х гг. в основном на уровне констатации схематичности тоталитарной модели советского социума. Согласиться с этой точкой зрения полностью трудно. Ведь моделирование исторического процесса представляет собой важнейший способ решения научной проблемы. При этом чем проще модель, тем лучше она объясняет некие закономерности развития. Сложная модель содержит больше информации и точнее отражает действительность, но она, как правило, всего лишь описывает, а не объясняет, превращая явление в частный случай. Историку же, независимо от принадлежности к той или иной школе, всегда хочется попытаться интерпретировать фактический материал. Именно это естественное желание и стало столь осуждаемо противниками тоталитарной концепции. На самом деле «открытие порозовения советского строя», приписываемое В. Данхем[4], объясняется расширением источниковой базы исследований, обращением внимания на сферу повседневной жизни, что в результате детализировало и усложнило привычную модель российского общества 20–30-х гг.
Построения тоталитарной концепции, как показалось многим, стали рушиться. Но и в данном случае была продемонстрирована обычная для любой науки ситуация, когда приходится представлять и оценивать блеск и нищету результатов создания простых моделей как важнейшего способа решения научной проблемы. До определенного времени и на Западе, и тем более в России советская история преимущественно изучалась в экономическом или политическом контексте. И это уже само по себе вело к созданию весьма схематичной реконструкции исторического процесса. Вне исследовательского внимания находился культурно-антропологический аспект развития советского общества в 20–30-е гг. А, вероятно, следует задуматься и о том, что этот период ограничивается двумя мировыми войнами. Население России в это время не только добровольно или принудительно участвовало в «строительстве социализма», но и возвратилось после «чрезвычайных» форм военного быта к традиционной стилистике мирной жизни, вросло в нее, а затем вновь было вовлечено в войну.
Такой, казалось бы, совершенно примитивный подход позволяет придать «общемировое человеческое лицо» истории России 20–30-х гг. Ведь в это время население большинства стран Европы проходило процесс адаптации к новой социальной реальности, появившейся после «большой войны». И здесь особенно перспективным представляется использование дихотомии «норма — аномалия». Мирное течение общественной жизни, используя понятие адаптивной нормы, можно считать нормальным ходом развития, а войну — патологическим, аномальным. Однако и в бытовом сознании, и в научной литературе не случайно возник термин «потерянное поколение», применяемый обычно для идентификации личности в межвоенном двадцатилетии. «Потерянность» рассматривается как утрата прежних ориентиров. Действительно, первая мировая война продемонстрировала всю жесткость надвигающейся индустриальной цивилизации. Россия, и без того отставшая от Запада в осуществлении процессов модернизации и индустриализации, оказалась в наиболее сложном положении. Даже в начале XX в. процесс переделки «человека русского» (патриархально крестьянского) в «человека индустриального» шел крайне медленно. Социальные потрясения 1917 г. еще больше осложнили ситуацию. Возврат к мирной жизни, оказавшийся непростым даже для Запада, был особенно сложен в России 20–30-х гг. и одновременно чрезвычайно интересен, если рассматривать его с позиций сочетания патологии и нормы.
Особенность историко-антропологических исследований, как отметил Ю. Н. Афанасьев, состоит в стремлении сформулировать «вопросы к прошлому, исходя из современного контекста…»[5]. В сегодняшней России и в сфере научного знания о ее прошлом проблемы социального добра и социального зла приобретают особое значение. Понимание их относительности и неразрывности чрезвычайно важно для процесса формирования открытого гражданского общества. И вероятно поэтому вопрос — что такое хорошо, а что такое плохо? — по отношению к нашей недавней истории не столь уж бестактен и бесполезен. Конечно, не следует ждать, что социальная теория, в данном случае концепция отклоняющегося поведения, сможет детально описать все многообразие исторической действительности. Ведь о законах общественного развития в строгом понимании теоретического знания вообще говорить нельзя. Ограничения — это базовая основа любой научной концепции. Истории трудно существовать в этих рамках. Однако использование понятия аномии в дюркгеймовском контексте позволит обратить внимание на ситуацию правового вакуума в советской России во всяком случае в начале 20-х гг., а впоследствии — на попытки возместить отсутствие необходимых обществу юридических норм неким социально-политическим давлением. Мертоновская же идея о рассогласованности между социокультурными целями и легальными способами их достижения как постоянном источнике роста девиантных проявлений дает возможность поставить вопрос о социально-экономическом неравенстве в российском обществе 20–30-х гг. Одновременно следует помнить об особом семиотическом смысле слова «норма» для советского человека. Советское государство было основано на строго нормированном централизованном распределении. «Нормы» существовали в системе снабжения продуктами питания, предметами быта; они действовали в жилищной сфере, регламентировали доступ к духовным ценностям. Закрепленные юридически и реально действующие в повседневной жизни, эти нормы, в свою очередь, оказывали серьезное воздействие на ментальность.