— Сорок рублей — красная цена твоей мебели, больше он не возьмет… Шестьдесят рублей у тебя в кармане…
Наутро скарб уложили на подводу и свезли в полицию. Там дедушка купил с торгов обстановку и доставил ее на новую квартиру. Отец тут же заявил, что жилище будет временным: подвал — не квартира… Много лет колесит этот скарб, и до сих пор нет у Дувида-портного постоянного жилья. Почему не въехал он сразу в хороший дом и на всю жизнь?.. Почему друзья Дувида-портного, Нуся Чудновский и Янкель Голдовский, не стоящие мизинца его, имеют квартиры в центре, а Дувид поныне не найдет себе пристанища?..
Дело в счастье, богатство тут ни при чем…
Дома Шимшон разделся и лег в постель. Суровый судья, он решительно отодвинул роман о графине Гильде и похождения Ната Пинкертона. Сегодня ему нужно было что-нибудь поучительное — пример стойкости в борьбе с заблуждениями. На столе лежала книга «Дон-Кихот Ламанчский», и он принялся ее читать…
Утро выдалось неудачное. Небо было чистое, солнце обещало греть и светить, дома ничто не предвещало непогоды — и все же гроза разразилась…
Шимшон проснулся под чириканье воробьев, ликующий и гордый. Сегодня он увидит Муню, и они пойдут в театр. Вечер они проведут в дворянском клубе, среди стен, обитых шелком. Жизнь его теперь пойдет по-другому. Старым развлечениям конец. Веселье должно быть настоящим, волнующим и великолепным. Какие у него были радости?.. Летом — казенный сад за пыльной чертой города, зеленая чаща с пьяными, объевшимися людьми. Всюду хохот, крики, шум — сплошная непристойность… Спустишься, бывало, к столетнему дубу, что стоит особняком над мутною речкой, отдашь свои три копейки за мороженое и, усталый, бредешь домой…
Вечерами, по субботам, ловля головастиков в грязной речушке или скучная толкотня на бульваре…
Зрелища? Никаких, кроме парадов в табельные дни: жалкое представление!.. У собора выстраиваются две шеренги солдат, и старый генерал, опираясь на палку, замогильным голосом провозглашает: «Сегодня тезоименитство ее императорского величества». Ему отвечают троекратное «ур-ра» и жидкие звуки «Боже, царя храни…».
Парады — одинаковые, нудные и тоскливые, как похороны. То же долгое, раскатистое «а… а… а… а», те же солдаты городского гарнизона, наполовину сверхсрочные старшие унтер-офицеры, тот же капельмейстер Цодиков, что и на свадьбах, воинских праздниках и благотворительных спектаклях.
Музыка? Никакой, кроме синагогального пения.
Шимшон приходил в синагогу, садился на последних скамьях и раскрывал молитвенник. Отец, облаченный в талес, устремлял свой взор к кивоту и забывал обо всем на свете. Напряженный, с полуоткрытым ртом, он слушал пение, равнодушный ко всему, что окружало его. Может быть, ему мерещился другой молитвенный дом, такой же богатый, с золоченым амвоном, и он, Дувид-кантор, поет, заливается, чарует людей своим искусством… А может быть, ему ничего не грезилось и он просто наслаждался пением…
Шимшону было скучно в храме, где скамьи пустуют и хор, как шарманка, повторяет один и тот же мотив.
У него будут теперь другие развлечения. Он откажется от прежних друзей и заживет по-новому…
Как тут не запеть?
Песня была еврейская, благочестивая, и все-таки отцу она не понравилась. Он тяжело отложил ножницы и сказал:
— Сегодня полетят оплеухи, кто-то поет слишком рано, на пустой желудок…
Недоброе пророчество…
Шимшон молча оделся, вычистил свой праздничный костюм и расположился гладить. За спиной его стоял отец, и работа от этого делалась трудной и опасной. Все могло ускорить печальную развязку: и стук утюга, и некстати мелькнувшая искра, и слишком глубокий вздох — Дувид-портной никогда не пророчествовал зря.
В дверь постучались, и вошел почтальон. Он вынул объемистый конверт и спросил Самсона Давидовича Галаховского. Шимшон протянул руку, но отец предупредил его. Из пакета посыпались проспекты, письма, разноцветная бумага и книжечка с изображением глаз, испускающих лучи. Все это не имело ни малейшего отношения к тем надеждам, которые Дувид-портной возлагал на почтальона. Удачливые люди в таких пакетах получают наследство в десять тысяч долларов. От кого? Не все ли равно? Все евреи — братья!.. Почему бы счастью не обернуться к Дувиду-портному?
Бумаги обманули его чаяния, и он с омерзением швырнул их Шимшону.
— Что за свет настал! С ума они спятили, что ли? С кем тут переписываться? Самсон Давидович!.. Ей-богу, сумасшедшие!
Шимшон расправил тужурку и ощутил глубокую обиду, взглянув на лучистые глаза, смятые жестокой отцовской рукой.
Кому мешает его переписка! Он хочет стать гипнотизером. Что в этом плохого? Каждый может им стать, достаточно написать письмо и указать свой адрес. Называть ученых из института «Знание» помешанными, — как не стыдно! Люди тратятся, печатают книги, чтоб обратить всех в гипнотизеров, за что их поносить?
Шимшон отложил куртку, расправил брюки и решительно провел по ним утюгом.
Отец раскается, он не представляет себе, какое сокровище было в его руках. С гипнотизмом не шутят… Первым делом будет положен конец его издевательствам, Шимшон отвоюет себе свое крошечное право, свою маленькую независимость. Это не так уж трудно. Он придет к отцу и повелительно скажет ему: «Ты не смеешь больше гасить свет, когда сын твой читает книгу в постели, бить и оскорблять его!..»
Запах горелой, шерсти неожиданно наполнил дом. Из-под утюга поднимался кудрявый дымок. Шимшон с вытаращенными глазами стоял, скрестив руки на груди. Кого он мысленно усыплял, сказать было трудно…
Небо было чистое. Солнце обещало греть и светить, и все же недоброе пророчество Дувида-портного исполнилось.
…Театр находился на Дворцовой улице, в непосредственной близости от парка и старого царского дворца. Асфальтовая дорожка вела к колоннам, образующим подобие портала. Обитые блестящей клеенкой поверх мягкого войлока, двери в партере были настежь открыты. Двери на галерее скрипели и хлопали. Внизу стоял билетер в форменном костюме с золотыми пуговицами, с ласковым голосом и вежливыми манерами… Наверху — суровый мужчина с мрачной бородкой, насупленными бровями и насмешливым взглядом. Сухой и жесткий, он грузно двигался и говорил скрипучим голосом, роняя густой скрип ярко начищенных сапог.
Фамилии этого билетера никто не знал, его попросту звали Исааком. Днем его видели в лавчонке «Детский мир», втиснутой в щель между большими магазинами. В крохотной коробочке, заставленной и завешанной детскими игрушками, он носился из угла в угол, ласково смахивал пыль с паяца, подвешенного на ниточке, выносил на свет голубоглазых кукол с русыми кудрями и выводил к дверям гнедую лошадку на колесиках. Брови его при этом оставались насупленными, движения грузными, только голос, обращенный к покупателям, делался мягче и глаза чуть-чуть светлели…
На серой лестнице неприглядной галереи, вдали от «Детского мира», мягкость покидала Исаака. Безбилетные тесно жались внизу, на дне бездны, с надеждой взирая на сурового стража…
Когда замирал трезвон колокольчика, публика усаживалась по местам и стук вбиваемых гвоздей умолкал за сценой, с Исааком происходила новая перемена. Голос его спадал до шепота, и холодная неприступность согревалась доброй усмешкой. Двери театральной галереи становились самыми демократичными в мире, они открывались каждому, кто умел ценить любезность и платить за нее. Мест было достаточно: боковые части барьера, отведенные для стояния, вмещали всех. Завсегдатаи поляны у «Альгамбры» — сапожники, цирюльники, портные и приказчики — были здесь полными хозяевами. Барьер принадлежал им, — как простор за запретным садом, как звуки оркестра в эфире…
В праздничные дни Шимшон трепетно поднимался по лестнице, отдавал билетеру свои сбережения и бросался к барьеру. Увлеченный зрелищем, чужими радостями и страданиями, он не чувствовал теснивших его горячих тел, жары и духоты и не сходил с места до конца представления. Мир, расположенный внизу, — обширный и удобный партер, ложи и амфитеатр не волновали его. Придет время, и сидящие там потеснятся, чтоб уступить место Шимшону. Сразу не делается ничего…