К двенадцати часам Шимшон был уже у театра. Под сенью каменной колонны, подпиравшей лепную арку, поджидал его Мунька. На нем была серая гимназическая куртка и пояс с гербом реального училища на пряжке. Из верхнего кармана тужурки спускалась металлическая цепочка часов. Тщательно выглаженные брюки, начищенные ботинки с кокетливо приспущенными шнурками и блестящий лакированный козырек фуражки свидетельствовали, что на туалет потрачено было немало труда.
В этом аккуратно сшитом и выглаженном костюме узкие плечи Муньки казались шире, впалая, чахоточная грудь — выпуклой, и фигура как будто приобретала бо́льшую устойчивость…
На Шимшона пахнуло калеными орехами. На этот раз запах был особенно сильный, точно где-то вблизи примостили жаровню. Он протянул Муне руку и ощутил холодное прикосновение трех пальцев. Лицо приятеля выражало равнодушие и скуку.
Шимшон вынул из кармана зеркальце, внимательно осмотрел себя и остался доволен. Он сдвинул картуз набекрень и, смочив слюной пятерню, стал пальцами зачесывать волосы за ухо.
Каждому свое: у одних — новый костюм, у других — приятная внешность. Неизвестно еще, что важней…
До чего человек зазнался! Руки как следует не подаст!.. Три пальца подают клиенту, который дважды не уплатил цирюльнику, бедному родственнику. Если Муня пожалел о своем обещании и раздумал идти с ним в театр — не надо… Никто ему на горло не наступает…
— Ты давно пришел? — сдержанно спросил Шимшон, не сводя глаз с зеркала.
Муня повертел в руках шагомер, пристально взглянул на друга, словно впервые заметил его, и хрустнул пальцами.
— Пойдем, скоро начало.
И он уверенно направился к дверям партера.
Этот парень с ума спятил! Куда его несет?!
— Постой, Муня, куда ты идешь?
Окрик был резкий и решительный. Так добрый, но строгий отец предостерегает сына от безумного поступка. У Шимшона было ощущение, точно он остановил Муню на краю бездны.
Муня надвинул фуражку на глаза, как бы защищая их от слишком острого взгляда товарища, и что-то промычал.
— Ты дурака не валяй, — вспылил Шимшон, — не отмалчивайся… Партер тебе нужен, галеркой не обойдешься?
— Галерея не для меня… Я люблю удобства…
Удобства? Какое бесстыдство! Стеснять людей, привыкших к простору… Толкаться там, где порядок спокон веков…
— Тебе нечего делать в партере… Твое место на галерке!
— Не беспокойся, они могут потесниться… Я свое отстоял…
Этот Муня с ума сошел, он совсем не признает порядка… Яблочко недалеко падает от яблони. Весь в брата! Люди мучились, харкали кровью, чтоб раз навсегда определить каждому его место. Является Муня и лезет напролом. Что, если другие последуют его примеру?
— Я не люблю грубиянов, — говорит сторонник порядка, — каждый должен знать свое место…
— Прищеми свой язык, — советует ему Муня, — заткнись своими проповедями. Назло твоим богачам я сяду в первом ряду без копейки денег… На, держи…
Он сунул Шимшону свой картуз и вразвалку двинулся к двери. Поравнявшись с билетером, Муня вынул из кармана ослепительно чистый платок, провел им по носу и уверенно прошел в партер. Никаких оснований для подозрений, он только что вышел погулять, поразмяться…
Шимшон стоял ошеломленный. Он представлял себе тысячи трудностей и препятствий, темные закоулки, тайные ходы и выходы, прыжки с опасностью для жизни… Ничего сложного: снял шапку, вытер нос на глазах билетера — и все…
Легкость, с какой Муня взял барьер порядка, свидетельствовала, как непрочно все на свете. Шимшон был нрав, устои мира не рассчитаны на тяжкие испытания. Это чучело в форменном костюме просто ничтожество… Ему махнули платочком, чихнули — и точно ослепили.
Когда Муня протянул Шимшону контрамарку, он покорно последовал за ним.
Первое впечатление — он на дне глубокого колодца. Кругом светло и уютно, радостно, как на свадьбе, но все ждут его наверху… Тысячи глаз устремлены на него с сожалением и грустью. Так смотрят на друга, который покинул своих ради иного, чужого и враждебного, мира. Тысячи сердец стучатся к нему, молят вернуться, стать рядом у барьера, зовут…
Еще ему кажется — он смутил здесь всех своим появлением. Они делают вид, что радуются, смеются, но исподволь оглядывают его, и он ощущает их взгляды в груди, под ложечкой…
Припоминается яркий, солнечный день праздника кущей. За столом отец и ребе. Знакомая рука, обросшая волосами, расцвеченная жилками. Они вьются, подобно лозам винограда. Зажатая между пальцами указка скользит по молитвеннику. Шимшон читает по складам, полный сладких предчувствий и тревоги. Кац обещал ему конфет, ангелы сбросят их с неба, если урок сойдет гладко и отец похвалит учителя. Ученик склоняет голову над молитвенником, сгибается ниже и ниже, а глаза тянутся кверху, к добрым посланникам, витающим в облаках… Ребе больно наступает ему на ногу и шепчет проклятие. Отец не знает об уговоре между учителем и учеником, не видит, что творится у его ног, один Шимшон знает, что благодетели его где-то высоко, а враги — здесь, рядом…
И теперь у него такое чувство, точно друзья его наверху, у барьера, а он — один среди врагов…
В театре гаснут огни, занавес медленно поднимается.
Между бесформенными глыбами, отдаленно напоминающими холмы, путаясь в длинных тогах, толпятся родоначальники еврейского народа. Они в чалмах из вафельных полотенец, с крупными, цыганскими серьгами в ушах. Длинные бороды их держатся на ниточке, выступающей около ушей, пышные брови закрывают глаза, усы простираются до затылка. На нежно-розовых лицах, занесенных волосом, как пустыня песком, одиноко высятся носы-сфинксы.
Счастливый Шимшон узнает своих предков. Глаза его сияют благоговением, ноздри раздуваются — вдыхают аромат прошлого… Чудесные люди! Великие времена! Движения их божественны, поступь неотразима, — манеры истинных праотцев… Счастливые дети Саваофа, они поют песенки на немецком языке, резвятся на зеленой лужайке и мечтают о потомстве, равном числу звезд на небе и песчинкам на морском берегу…
Ничто не развенчает великолепных предков в глазах потомка: ни бумажная корона, беззвучно свалившаяся с головы Иосифа, ни усы Иакова, вдруг криво повисшие на проволоке, ни игривые движения преклонных старцев. Шимшону мерещатся чудеса: нимб над головой Иакова; цепи холмов; леса Ливанские; ухо улавливает звуки арфы… Прошлое встает из веков…
— Что, Мунька, — восторженно толкает он товарища, — есть у нас чем гордиться!
Мунька откинулся на спинку кресла. Глаза его бессмысленно устремлены вдаль, нижняя челюсть отвисла и обнажила тупой, неподвижный язык.
Кто угадает в этом невзрачном пареньке мастера хитроумных комбинаций, незваного гостя всех зрелищ и увеселительных мест?..
— Что ты говоришь? — не сразу переспрашивает он. — Я не расслышал.
Шимшон видит добродушного толстяка Иакова и с грустью замечает:
— Трудно быть праведником, настоящая каторга!.. Тебя беспрерывно испытывают, а ты терпи и виду не подавай, что трудно…
Ему кажется, что Муня согласен с ним, и Шимшон торжественно добавляет:
— Помнишь, как сказано у нас в писании: «Вы будете все священниками… святым народом…» Ты понимаешь: «Все!»
— Все? — проявляет вдруг любопытство Муня. — И Зиндель Резников, и Янкель Тартаковский, и Юкель Державец?
— Ну и болван! Какие ж это евреи, ведь они выкрестились! Они продались нашим врагам…
— Никому они не продались… Люди просто устроили свои дела…
— Разбойники тоже устраивают свои дела… Порядочные евреи так не поступают… Не напоминай мне о них…
Муне, наоборот, хочется говорить именно о них:
— Какие они разбойники? Зинделю Резникову хотелось стать инженером. Ему надоело мучиться техником. Янкель Тартаковский полюбил девушку с приданым в триста десятин земли… Не жениться? Такое богатство на улице не найдешь… Юкель Державец задыхался, все это видели, положительно таял на глазах… Он говорил, что не вынесет, ему тесно в черте оседлости… Было бы лучше дать ему погибнуть?..